Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1. Время символизма — страница 100 из 108

[1283]. И еще через две недели, ссылаясь на текст предисловия Толстого к роману В. фон Поленца «Крестьянин», Иванов пишет: «…читала ли ты новую нахальную выходку Толстого в виде сжатой характеристики поэтов и других, как Ницше? Что последний „груб и безнравствен“, сказать легче, чем что он „нравствен и тонок“. Упрек за то, что забывают, говоря о поэтах, Тютчева, показывает, что великий самодур земли Русской не обижен от Бога даром чуткости. Но какая бесшабашность заносчивости в таких утверждениях, как: Фет — сомнительный поэт, Ал<ексей> Толстой — прозаический стихотворец, Некрасов — вовсе лишен поэтического дара и т. д. <…> Пушкин никогда не позволял себе произвола и своенравия, — хотя и не все угадывал, как бы мы ожидали: кажется, например, что ценимый им Гоголь все же не был им оценен в меру его еще скрытой силы»[1284].

Но высшего напряжения достигает его отвержение Толстого к 1906–1907 гг. Так, в письме к жене он говорил: «Забыл упомянуть, что Бакст при Серове рассказал, что Лев Толстой высказался обо мне. Напечатали где-то чье-то с ним interview. Он назвал всех новых поэтов „прыщами“ на русской литературе, кроме некоего Ратгауза (который пишет, говорят, какие-то старомодные банальности о звездах и волнах, вдохновлявшие уже Чайковского), и когда его спросили обо мне, он сказал, что не понимает ни слова в моих стихах. Heil dir im Siegerkranz[1285], „великий писатель земли русской“!»[1286]

И еще через год М. М. Замятнина заносит в свой дневник: «Вячеслав переоценивает ценности — все трещит. Поэзия и русская и всеобщая низвергается. Пушкин пережит — невыносимо холоден и искусствен, нет поэтической непосредственности. В русской литер<атуре> есть только гениальные начинающие Достоевск<ий> и Лерм<онтов>. Тючев <так!> гениальная бездарность. Пушкин всюду скучный моралист. Толстой понял, что литература <пропуск> и отказался от искусства. И литерат<ура> и скульптура — шарлатанство — музыка тоже. Только живописцы должны быть честны»[1287]. И высказывания 1920-х годов, например, такие: «…таков Толстой, <…> и как он мне чужд. <…> И в противоположность Гомеру, всем вещам говорящему „Да“, Толстой всему говорит некое „Нет“, отбрасывая на все явления мира тень»[1288]. Или другое: «Без сомнения, влияние Толстого-художника на русскую литературу в высшей степени значительно, чего нельзя сказать об его стиле или языке, взятых отдельно, даже если речь идет об его народных рассказах. Его синтаксис неправилен и лишен оригинальности. Лексика, которой он пользуется, не отличается ни новизной, ни исключительностью. Русский <литературный> язык он не усовершенствовал и даже не обогатил его сколько-нибудь существенно элементами народной разговорной речи»[1289].

Но вместе с тем всего лишь через полгода после того, как Иванов произносил слова, зафиксированные дневником Замятниной, он сообщал Брюсову: «Мне поручено Временным комитетом (Comité d’Initiative) по устройству всероссийского и международного чествования Льва Толстого в этом году (28 августа или позднее) известить тебя, что ты кооптирован Комитетом, и пригласить тебя высказаться, принимаешь ли ты избрание и согласен ли участвовать в работах Комитета по предварительной разработке и практическому осуществлению мер, долженствующих быть принятыми с целью организации предстоящего международного праздника русской мысли и литературы и придания ему соответствующего замыслу величия»[1290]. Незадолго до того он и сам был кооптирован в этот комитет, которому не суждено было практически действовать, но само согласие стать членом организации, созданной для чествования Толстого, очень показательно. Напомним, что после смерти Толстого Иванов пишет статью «Лев Толстой и культура», которую печатает сначала в «Логосе», потом в «Бороздах и межах», — одним словом, у нас есть все основания поверить записи М. С. Альтмана его слов: «…я грешен в непочтительном отношении к Толстому, и это развязывает мне руки, хотя я знаю, что эта вина на мне и что я обязан его почитать»[1291].

3. Общие выводы

Как нам представляется, прослеживание эволюции отношения Брюсова и Вяч. Иванова к Льву Толстому как к писателю, мыслителю, учителю жизни демонстрирует одну весьма яркую особенность: внешнее, зафиксированное печатными текстами почитание далеко не всегда находит подтверждение в дневниках, письмах и мемуарах. Для них Лев Толстой существует в двух планах: с одной стороны — общепризнанный классик, а с другой — весьма ограниченный в своих воззрениях автор, лицемер в жизни, которому самое время убраться из современной литературы. И здесь-то, пожалуй, коренится наиболее существенная особенность отношения двух интересующих нас писателей к своему великому современнику: он стоит у них на пути, мешает литературному успеху, причем мешает не по известной формуле, сохранившейся в воспоминаниях Ахматовой о Блоке: «…я между прочим упомянула, что поэт Бенедикт Лившиц жалуется на то, что он, Блок, одним своим существованием мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: „Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой“»[1292]. Лев Толстой мешал и Брюсову и Вяч. Иванову вполне конкретно, как фигура живой литературы и литературной жизни. Начиная с появления «Воскресения» и приблизительно до 1907 г. вольно или невольно они вынуждены считаться с его существованием, с новыми его произведениями, статьями, известиями, исходящими от других и становящимися достоянием печати. В наибольшей степени это ощутимо, конечно, в истории с брюсовским «О искусстве», когда он был расстроен и обескуражен до того, что пошел на опрометчивый шаг, осмеянный многочисленными критиками, — произнес в предисловии: «И Толстой, и я». Прозаические замыслы не могли не восприниматься на фоне толстовской прозы, собственные оценки соотносились с толстовскими, и так далее. В меньшей степени такая внутрилитературная напряженность относится к Иванову: Толстой преграждал ему путь к тому, чтобы самому сделаться экстраординарной фигурой всей культурной жизни России уже во второй половине 1900-х. Но первый год Башни, сделавшейся в Петербурге явлением столь же значительным, как во всей России была Ясная Поляна; ряд принципиальных статей в «Золотом руне» 1907–1908 гг., возможности «Аполлона» и дискуссии о символизме в конце 1909 и начала 1910 гг. не могли не восприниматься им как безусловное утверждение на первом месте в русском символизме, а через это — и во всей русской литературе.

Именно из этого, как кажется, проистекает время от времени эксплицируемое отрицание символистами Льва Толстого.

В п е р в ы е: Toronto Slavic Quarterly. 2012. № 40. С. 7–22. Существует также вариант на французском языке: Un autre Tolstoï / Traduction d’Hélène Henry-Safier // Un autre Tolstoï / Publié sous la direction de Catherine Depretto. P., 2012. P. 109–119.

К ЛИТЕРАТУРНОЙ ИСТОРИИ 1910 ГОДА

1910 год во многом стал рубежным для русской литературы, особенно литературы русского модернизма. Это известно достаточно хорошо. Но вот что именно следует учитывать в качестве определяющих событий — это решает для себя каждый аналитик, обращающийся к актуальности такого времени. И если мы зададимся вопросом, что, собственно говоря, принес 1910 год русской литературе, то убедимся, что среди самых разнообразных его свершений довольно легко увидеть ряд событий, укладывающихся в отчетливо выраженную линию, где не так уж сложно увидеть причинно-следственные связи. Поскольку новейшая «Летопись литературных событий» до него еще не дошла, воспользуемся старой, опубликованной еще в 1972 г.[1293], и перечислим их. В январе появились «О прекрасной ясности» и «Первая книга рассказов» М. Кузмина, Л. Толстой дал свою известную оценку стихам Игоря-Северянина. В феврале умерла В. Ф. Коммиссаржевская. В марте и апреле Вяч. Иванов выступает с докладами в московском Обществе свободной эстетики и в петербургском Обществе ревнителей художественного слова, о чем мы еще будем говорить подробнее, выходит первая книга стихов М. Волошина и сборник «Студия импрессионистов». В апреле появляются «Кипарисовый ларец» Анненского и «Жемчуга» Гумилева. В мае — второе «Собрание стихов» З. Гиппиус, «Символизм» Белого и первый «Садок судей». В июне «Заветы символизма» Иванова и «О современном состоянии русского символизма» Блока публикуются в «Аполлоне», после чего следует значительная дискуссия, о которой см. ниже. В июле выходят «Луг зеленый» Белого и «Русские символисты» Эллиса. В августе ничего значительного с точки зрения нашего интереса не отмечено. С сентября Брюсов начинает заведовать литературным отделом «Русской мысли». В октябре появляется «Вечерний альбом» Цветаевой. В конце октября и в ноябре — уход и смерть Льва Толстого. В декабре выходят «За синими реками» Алексея Толстого (более ранний первый том «Сочинений» не является для нас существенным).

Что сюда не попало? Смерть Врубеля 1 апреля. Окончательное прекращение «Весов» и «Золотого руна», которые формально завершили издание двенадцатыми номерами за 1909 год, но фактически «Весы» закончились в марте[1294], а «Руно» — в конце июня[1295]. Исчезновение «с земного плана», как говорили оккультисты, А. Р. Минцловой, многие годы серьезно влиявшей на русскую литературу[1296]