Дорогая Варвара Дмитриевна, вы так исчезли от Анны Павловны[260], что я и не видела и поговорить с вами не успела. Не свободны ли вы в эту пятницу вечером? Не приедете ли к нам с Николаем Николаевичем? Размеры нашего ложемента[261] не позволяют нам никого приглашать, может быть, будут двое-трое, — Урусов обещал приехать, посидеть последний вечер. Жду вас обоих непременно. Увижу вас, вероятно, в Четверг вечером у Дмитрия Васильевича, но пишу заранее, чтобы вы были свободны. Пока — целую вас крепко, от всей души.
Ваша
Вторник, 16 Ф<евраля><18>99
СПб.
Литейн<ый> 24
Милая Варвара Дмитриевна, вы меня совсем и окончательно забыли! Я очень огорчаюсь и грустно думаю о том, что вот, и вы — женщина! Я была и больна, и выздоровела, и опять заболела — а вас все нет и нет! Вы были так близко, у Зин<аиды> Аф<анасьевны>[262], и не заехали ко мне! Вы знаете, что для вас я дома во все дни недели, — и когда хотите. Ужасно досадно, что нам пришлось выбрать для марксистского вечера — этот четверг; я знаю, что в четверг вечером вы и Николай Николаевич заняты; но, может быть, вы все-таки заедете, хоть ненадолго? Ведь тут так близко! Приезжайте, дорогая! Марксисты будут, если к четвергу не будут в трауре по журнале «Начало», которое опять смертельно заболело[263].
Кончены ли ваши корректуры? Обнимаю вас от всей души, привет всем вашим. Я очень хотела просить и Дмитрия Васильевича к нам, — но не смею, знаю, что это его jour[264]. Мне очень досадно, право, марксисты капризнее декадентов!
Еще раз целую вас.
Ваша душевно
30 Марта
<18>99
Дорогая, милая Варвара Дмитриевна! Я чувствую себя так глубоко виноватой перед вами, что едва смею просить прощения. Но, может быть, вы найдете меня хоть отчасти заслуживающей снисхождения, если я скажу вам, что моя «забывчивость» была исключительно внешней, кажущейся. Я не только не перестала любить вас, я, кажется, ни одного петербургского человека не вспоминала так часто, как вас. Год тому назад, из Гомбурга, я писала вам, но по какой-то случайности письмо не попало к вам в руки или же вы, занятая переездом в деревню, не успели ответить на него, и с того времени переписка сама собой затормозилась, это часто бывает. Сколько раз потом я собиралась написать вам, и из Рима, и из Сицилии, и из Флоренции, — и каждый раз почему-то не приходилось. Я и сказать точно не умела бы, почему. Но теперь, после вашего милого письма, от которого мне стало и совестно, и радостно, — я больше не хочу молчать, и если вы мне не сразу ответите, — напишу еще и еще. Так мало искренних людей, еще меньше искренних отношений. Вы сами знаете это и потому поверите, что я в самом деле дорожу и всегда дорожила нашими с вами отношениями.
О себе подробнее напишу в следующий раз, пока скажу, что сидим мы с Д<митрием> С<ергеевичем> в Гомбурге, где жара и скука, приходится, кроме того, менять квартиру, а уехать куда-нибудь в другое место — нет энергии, ибо мы оба хотим писать, для чего необходимо сидеть на месте. Я чувствую себя недурно, гораздо лучше, чем в прошлом году. Расскажите мне о себе, что делали, что писали, как живется? Об успехе вашей книги я кое-что знаю. Что Николай Николаевич? Он в городе? Как здоровье ваших? Сердечный привет им от меня. Не собирается Дмитрий Васильевич за границу, на воды? Жду известий, крепко обнимаю и целую вас. Еще раз спасибо.
Ваша всей душой
Недавно сюда приехала Лиза Овербек. Она кланяется вам, благодарит за письмо. Mrs. Splatt в Россию не приедет, а Лиза надеется видеть вас осенью в СПб[265].
Пишите мне прямо в Гомбург, без адреса, ввиду перемены квартиры. На почте нас знают.
Давно бы вам ответила, дорогая Варвара Дмитриевна, но пришлось переезжать на другую квартиру, возня, неустройство, неудобство… Пишу вам, немножко придя в себя. Тут еще смерть Урусова, которая на меня ужасно подействовала. Мы обе с вами его от души любили. Он ни разу не приезжал в Петербург без того, чтобы не провести у нас вечер или два. Это был истинно незаменимый человек, сердце у него было редкое, удивительное. Андреевский писал мне, что перед смертью А. И. перенес невероятные страдания, принуждены были день и ночь смотреть за ним, так как он покушался на самоубийство. Начало последнего припадка болезни доктора просмотрели, приняв головную боль от сорокаградусной температуры за невралгию. За несколько дней до смерти его считали вне опасности. Что случилось в эти последние дни — я не знаю. Причаститься он пожелал сам, он, неисправимый материалист, радостный эпикуреец! Какой переворот произошел в нем? Затуманился ли мозг его — или просветлел? Какая во всем этом неразрешимая тайна! Ничто не имеет такой власти над моей душой, как смутная мысль, и мысль об этой тайне:
…И ноша жизни, ноша крестная,
Чем далее, тем тяжелей.
И ждет кончина неизвестная
У вечно запертых дверей[266].
Однако письмо мое совсем в минорном тоне. А я хотела еще поговорить с вами о вашей пьесе. Она очень меня интересует. Вот уже год, как я думаю о пьесе, а все не решаюсь написать. Очень это трудно. И риск большой для человека, который живет литературой. Напечатать все-таки легче, нежели поставить. Скажите, где пойдет ваша?[267] Суворин мне писал, что он даже премию учредил за хорошую пьесу, а все-таки нет ее[268]. Представляли ли вы вашу в цензуру? А в комитет? Там ведь теперь молодые люди сидят[269]. Напишите мне подробно, подробно о вашей пьесе, и о заглавии, и сюжете, хотя бы в главных чертах. Как вы справились со сценичностью? — Я написала маленькую пьеску в трех картинах, полуфантастическую, совершенно негодную для русской сцены по цензурным условиям. Ее переведут на фр<анцузский> язык, может быть, пойдет в Париже, хотя вряд ли понравится французам, ибо она даже без любви. Нет ни «его», ни «ее», а только дети да отшельники[270].
Смотрите же, милая Варвара Дмитриевна, жду от вас скорой весточки. Как это Николай Николаевич ухитрился так крепко простудиться? Надеюсь, он совсем здоров. Будете писать Дм<итрию> В<асильеви>чу — кланяйтесь от меня. Что сказать вам о ваших новых знакомых — Щ<епкиной->Куп<ерник>, Яворской, Арабажине и т. д.? Ничего не скажу: хорошего о них ничего не думаю, а дурное… нужно говорить с осторожностью[271]. Я лично всегда от них держусь подальше, мож<ет> б<ыть>, даже с несправедливой холодностью, но ведь это уж мои индивидуальные ощущения. Напишите мне теперь, что вы сами о них думаете. Романа моего не читайте![272] Там такие неистовые опечатки, что нельзя в руки взять! Я сама дам вам оттиск. Об «Альме» я написала статейку, которая идет в «М<ире> Иск<усства>»[273]. А что вы о ней думаете? Столько вопросов! Следующее письмо напишу длиннее.
Пока — обнимаю вас от души и прошу, по отношению ко мне, никогда не быть Фомой.
Дорогая Варвара Дмитриевна, только что получила ваше милое письмо и спешу ответить. Я так рада восстановлению отношений между нами, отношений прочных — хочу верить, — ибо они основаны на искренности и бескорыстии, главным образом на искренности. Я хотела бы всегда, при всяких обстоятельствах видеть в ваших письмах (и словах) их прямой смысл, без нужды читать между строками, — как это часто приходится делать с другими людьми — разбираться в намеках и т. д. Я уверена, что если вам что-нибудь не понравится во мне, вы скажете мне это прямо. Я с своей стороны по натуре склонна к откровенности, но люди ее не любят, как я узнала из опыта, а жизнь хорошая школа, которой самое простое благоразумие велит подчиняться. Я готова даже признать, что излишняя откровенность не хороша, можно быть искренним без нее; но вот тут-то и нужна большая тонкость, чтобы отличить излишнее от необходимого, без которого искренность страдает. Какой у меня противный почерк и длинные периоды! Одна вступление заняло пол-письма. Об Урусове — вы точно подслушали мою мысль. Я именно так, как и вы, объясняла его предсмертную религиозность. Я хотела написать о нем два слова, но на свежей могиле трудно писать, к тому же «Мир Иск<усства>» очень просил Дм<итрия> С<ергееви>ча написать теперь же несколько строк, и я ограничилась лишь некоторым сотрудничеством в статейке супруга[274]