я. А в тоне нашей переписки есть какая-то дурного тона непростота, которая, может быть, какими-нибудь отношениями, или положениями, или временами, или возрастами и бывает оправдана, но только не нашими. Никаких у нас таких оправданий нет, а потому мы и могли бы, уж если переписываться, то с бόльшим умом, грацией и пользой, нежели делаем это.
По-моему, вы согласитесь со мной. Сами, я думаю, видите, что «не того».
А что вам революция сделала, что вы пишете о ней с таким старательным презрением? Ведь нельзя же презирать безумие за то, что оно цельное и круглое, а не «благоразумное полубезумие»[359]? Я знаю, хорошо знаю, помню, что вы не «презираете» ни безумия, ни смерти. Так зачем вам понадобились эти лишние слова, — которые, впрочем, меня не огорчили. Просто лишние, в самом совершенном смысле.
Напишите, Валичка, (если напишется) обо всех людях, которых видите (ну, конечно, не обо всех — это преувеличение). Но о некоторых. И неужели, вообще говоря, у вас нет ничего, что бы вы могли сказать только мне, только мне бы подходило? — Думаю, есть ли у меня такое, что бы вам только подходило? Размышляю… нахожу. Но для этого надо тон писем изменить. И признáюсь, что на это потребуется труд. Однако не пожалею труда. А вы?
Такая африканская жара, что мы сидим 4 дня в плену, ни шагу из дому. Даже уехать нельзя.
Милый Валичка. Какой вы смешной! Ведь «учить» это и значит «давать». (Надо знать, как учить-давать, но это уж другой вопрос. Я никогда не стану бескорыстной, всегда буду стремиться «получать» — но я не вижу, почему должен наступить момент, когда никто мне ничего не будет давать, никто не захочет меня учить? Или не сможет, хотите вы сказать? Не думаю, чтобы я дожила до этого. Пока, во всяком случае, даже и вы очень щедры ко мне. И оказались на этот раз даже в положении для вас хоть и не «самом худшем», но все-таки мучительном: вы даете (учите), а сами не хотите получать, да и действительно не получаете, должно быть, потому что я готова, по всей доброй воле.
Я не обижаюсь вашей жалостью, ведь это я же вам первая и сказала, что для вас вместо любви — есть жалость. И это хорошо, пусть тот, кто не знает любви, хоть жалостью дышит. Все-таки дыханье. Жалость, обращенная ко мне, не спасает меня, но и не вредит мне; я просто не чувствую ее; но вам, конечно, этот цветок в душе всегда должен давать кой-какую радость лишнюю.
Что касается стремления к неодиночеству — то ведь это стремление всечеловеческое, вечное и бесспорное. И оно же — и ваша тоже сущность. Разница лишь в силе устремления, а затем в средствах, к которым прибегаешь. Кроме того — я еще требовательна. Я хочу не-одиночества <так!>, обусловленного известным одиночеством, т. е. сохранением личности. Иные, отчаявшись, идут на эту уступку — ну и получают легче и скорее меня. Я знаю, что цель моя в полноте недостижима. Что из этого? Есть более и менее. И мою надежду на более я не отдала бы за вашу всю уже имеемую вами радость. — Вот вчера на лекции Минского[361] видела Смирнова. Подошел к нам с Димой и сказал: «Здравствуйте, я здесь не бываю, я не занимаюсь социальными вопросами, я работаю и очень счастлив, я так счастлив, как даже в СПб не бывал. Ну, до свидания». И ушел, страшный, с мертвым лицом (как никогда даже в СПб), с мертвым голосом. Нам сделалось холодно и больно. А ведь это из области «вашего счастья», Валичка! Я вас не люблю, но так как умею любить вообще, то и не жалею вас; но просто иногда делается по человечеству больно, — от этого чужого «счастья». Тем более, что знаешь вашу исступленную стыдливость насчет не счастья и червонность истинную, не ту, в которую вы наряжаетесь. Вам кажется, что необходимо показывать радость, быть счастливым, до такой степени въелось в вас декадентство и беспомощность. Вы так боитесь жалости, что даже если б и не умели обманывать себя — обманывали бы других. Смирнов обманывает себя, но слишком неискусен, чтобы обмануть других, и мертвая маска его сразу обличает его. А вы, конечно, готовы ради себя верить и в смирновское счастье. Вы уже требуете от всякого непрерывное (надрывное) исповедание «счастья». Мое трезвое спокойствие вы принимаете за «беспросветность» и советуете мне резиньяцию с таким жаром, как будто вы тут чего-то касались собственным опытом… Нет, я революционерка и на резиньяцию не пойду, что бы она мне ни сулила. И мое средство для достижения не-одиночества — я считаю единственно верным. Не усумнюсь в том, если и не успею сама пройти весь курс лечения и не вылечусь. Рецепт оставлю. Другие успеют больше меня.
Жалость, по-моему, ожесточает человека à la longue[362]. В вашем письме чувствуется, хотите не хотите, ожесточение. А какая уж радость при жесткости.
Нет, не заражайте меня. Вот Смирнова заразили… нет, нет, не дай Бог эдакого счастья. Право, он очень страшный. В заключение скажу, что я не хвалюсь знанием вас вполне, но лишь кое-что знаю, и знаю, что оно — хорошее.
Дорогой Валичка!
Вы так близко — и так до сих пор недостижимы! Неужели не приедете на денек — на два? Погода дивная, а что здесь дивно — вы знаете.
Я не сомневаюсь, что все равно скоро вас увижу, может быть, раньше даже, чем Дима (ведь он едет отсюда в Амьен[363]) — но мне хотелось бы скорее, да и «на земле» я вас ни разу не видала. Может, совсем иначе на вас посмотрится — и не забудется.
Не пишу вам больше, во-первых, потому, что всякие письма — прах и тлен, а во-вторых — рука не ворочается, кончаю мучительную и отвратительную статью, которая мне самой опротивела до чертиков[364].
Вот кончу — тогда на день влюблюсь в нее.
Что же, надеяться нам на явление ваше или покориться? Черкните открыточку.
Еще вот что: хотя я и не предполагаю серьезно, что на выставке будет мой портрет Бакста en Mlle de Maupin, однако на всякий случай передайте ему (где он?), что у меня определенное и незыблемое желание этого портрета больше ни на какой выставке не знать[365]. Не правда ли — вы ему это скажете?
А засим прощайте, и еще раз — приезжайте. Я понимаю, что свидевшись со Смирновым после столь долгой разлуки, вам трудно и на день от него оторваться, но принесите все же эту жертву нам, если сможете!
Pierefonds
1.10.<19>06.
Валичка, жду строчки, завтра веч<ером> на Th. Gautier, о том, когда, в какой час можете прийти к нам в среду, послезавтра. Выбирайте, что удобнее вам: к завтраку (в 1 ч.), в 4–5 дня, обедать (в 7) или вечером. Мне одинаково, только известите. Если вы «лежите в постели», — я приду к вам, как Смирнов[366]. Объяснюсь!
Дима уехал в Амьен. На всякий случай просил вам передать одну вещь.
Итак — до среды.
Открытка.
Валичка, милый, не только я не «сержусь» на ваше письмо, а даже оно меня радует и утверждает. «Маврушка» дала вам именно те мысли, которые я вполне с вами разделяю, которые я в эту повесть и заключила[367]. Только вы их мне преподносите в виде возражения — тут, может, и моя вина: хорошо выразила, да не в совершенстве ясно. Это я готова признать.
Так вот вам «послесловие».
Вы говорите, что у Влади не мужская, а женская психология. Это как раз то, о чем я наиболее думала, чего наиболее сознательно желала достигнуть. До чистоты, до схематичности; которой, конечно, не бывает в природе, — я и тут с вами согласна; и даже ваше предположение, что один, может быть, найдется, — отвергаю. Ни одного такого нет, наверно. Вы, Валичка, как-то не так на литературу смотрите, как я. Спорить, кто смотрит вернее, можно, но это уж второе; признать же, что возможно существование другого, — моего, — взгляда и понять его — вам все-таки надо. А я смотрю так, что в литературе я даю в чистом виде то, чего никогда в жизни в чистом виде не бывает, и не бывало, да и не может, вероятно, быть, а потому литература всегда — жизненная невозможность. Она очень нужна для человека, ибо по ней очень ясно, что известные точки в жизни есть, и однако литература одно, а жизнь совсем другое, и хорошо, что так. На что мне литература как отражение жизни! Уж лучше тогда одна, сама жизнь, и никакого ее подобия рядом (литературы) не надо. И не мечтанья даже о жизни, ибо я отнюдь не хочу, чтобы жизнь стала подобной какой-нибудь литературе, моей или чьей другой, — отнюдь! литература просто сопутствующий указатель, уяснитель, схематизатор того, что часто без схемы трудно видеть, а надо видеть, что оно есть. Понятно ли я пишу? Повторяю, вы можете не соглашаться, я только хочу, чтобы вы поняли мой взгляд и ощущение.
Теперь далее. Вы опять совершенно правы, утверждая, что половое чувство уничтожается благодаря совместной жизни с детства брата и сестры. Вы даже формулируете точно и сжато далее одну из