И почти сразу же (в письме от 29 февраля 1924) сообщил ей такой список замечаний и требований вставок, который обескуражил бы любого. А параллельно сообщал коллегам по редакции: «Если вы не решили вопроса о ее дальнейшем участии, я вас очень убеждаю не спешить с его отрицательным решением. Может быть, опыт с Ант. Кр[айним] окажется неудачным, но чтобы узнать это, надо его проделать до конца. Надо, чтобы она могла приспособиться к журналу, почувствовать, что ему надо и, если всё-таки разногласия будут велики, только тогда расстаться. Лично я хорошо знаю З. Н. [Гиппиус], много с ней здесь говорил и убежден, что, в основном, она целиком с нами: выше всего ставит личность и свободу, ненавидит реакцию больше меня и в большом культурном смысле настоящая демократка. Но ведь надо спеться, сговориться, приладиться друг к другу. Если бы мы 3 года назад попробовали длительно срабатываться с рядом людей, мы бы теперь имели больше настоящих своих сотрудников» (Т. 1. С. 161; письмо от 1 марта 1924).
Вряд ли случайно Гиппиус написала Вишняку по этому поводу (письмо от 24 февраля 1924): «…поскольку я Пушкин, постольку есть у меня и Николай I, который сказал мне: „я сам буду твоим цензором“. Поэтому пошлите, прошу Вас, мою статью Илюше [Фондаминскому]» (Т. 3. С. 253).
Но Гиппиус была готова примириться даже и с этим, но не с полным отвержением ее статей. Когда Вишняк холодно сообщил ей: «Много[уважаемая] З[инаида] Н[иколаевна], мы сообща обсудили в редакции переданное Вад. Викт. Р[удневу] предложение Ваше дать для ближ[айшей] книжки воспоминания о Плещееве и Полонском и находим, что такая тема была бы мало современна для общего, а не специального историко-литературного журнала. Не предложите ли Вы что-нибудь другое, если не для этой книжки, то для следующей?» (Т. 3. С. 260, черновое), — она взбунтовалась (см. ее письма к Вишняку от 13 и 16 мая 1924) и вынудила редакцию на какое-то время установить перемирие[427]. Но только до очередного случая. Его пришлось ждать не очень долго: уже в марте 1925 г. в переписке появляются упоминания статьи, которая именуется то «Смысл любви» (по Вл. Соловьеву), то «О любви», то «Искусство и любовь», то как-то еще. И тут же она получает инструкции от Фондаминского: «Да, вот, чтобы не забыть, когда будешь писать „О любви“, будь осторожна с Иваном Алексеевичем [Буниным]» (Т. 3. С. 291; письмо от 15 марта 1925). И он как в воду глядел: статья эта в СЗ не пошла, и Гиппиус была вынуждена печатать ее в «Последних новостях». Вот как объяснял причины своего решения Фондаминский в письме к соредакторам: «Я телеграфировал вам, что статья Гиппиус не может быть напечатана в этом номере, и о том же известил Зин. Ник. Мотивы следующие. Когда мы решили печатать статью Гиппиус в том же номере, в к[о]т[о]р[ом] печатаем „Митину любовь“, мы боялись лишь одного: что критика будет чересчур хвалебной. Вышло наоборот. Критика З. Н. явно недобросовестная. Очевидно З. Н. за что-то сердита на Ив. Алекс. <…> и не удержалась от того, чтобы не выявить это в статье. Статья очень интересна, но явно несправедливая и обидная для Б[унина]. К тому же она не дала мне права прочесть её предварительно Ив. Алекс. и к тому же цитирует роман по рукописи, а между тем Ив. Ал. кое-что выбросил и как раз то, что она цитирует. Я сам решил, что печатать в таком виде её нельзя. Чтобы проверить себя, я по секрету дал её прочесть Ив. Алекс. Эффект был тот, к[о]т[о]р[ый] я ожидал. Он ужасно огорчился и взволновался. Потому я написал З. Н., что — по личному своему своеволию, за что буду нести ответственность перед редакцией — я решил отложить её печатание до следующего номера. Мотивы: 1. Неверный текст. 2. Некорректность печатать критику на печатаемое в том же номере произведение, не дав прочесть автору. 3. Недоброжелательность критики, что противоречит ее прежним печатным отзывам. Я надеюсь убедить здесь З. Н. кое-что обидное изменить и предварительно самой прочесть статью Ив. Алекс. Думаю всё дело уладить, так что в 25 номере можно будет её печатать» (Т. 1. С. 232[428]).
И в тот же день он писал самой Гиппиус: «Прочтя твою рукопись, я телеграфировал Вишняку, что твоя статья не может быть напечатана в выходящем номере. Сделал я это не из страха перед редакцией, а наоборот, сознавая, что я совершаю неконституционный акт, беря на себя одного решение отложить статью, что редакция напечатала бы статью, не изменив ни одного слова. Поступил я так по следующим основаниям:
1. Я считаю некорректным печатать в одном и том же номере произведение близкого сотрудника и критическую, и в общем недоброжелательную, статью об этом произведении, не ознакомив предварительно автора с критической статьей о нем. Ты же не дала мне права прочесть предварительно твою статью Ивану Алексеевичу. Когда я сговаривался с тобой о статье для этого номера, где печатается и роман Ивана Алексеевича, я не сомневался, 1) что статья будет благожелательная; 2) что ты предварительно прочтешь ее Ив. Ал. <…>.
2. Ты писала статью по рукописи. Между тем, Ив. Алекс. кое-что в корректуре выбросил. Например, слово „проститутка“, которое ты упоминаешь, теперь выброшено. Что еще выброшено, я не знаю. Ты сама поймешь, что произошло бы, если бы твоя статья была напечатана в таком виде.
3–4. Главные мотивы:
Напечатание статьи в таком виде и в этом номере рассорило бы нас навсегда с Ив. Алекс. И он был бы прав: нельзя печатать одновременно художественное произведение и недоброжелательную критику на него.
Это рассорило бы и тебя с Ив. Алекс., что я считал бы большим злом и горем. Я знаю, как ты любовно относилась к нему и как любовно и теперь он относится к тебе. Большой грех рвать такие цельные отношения, особенно в наших условиях жизни.
По существу же статьи я могу сказать следующее: статья глубокая и интересная, а для нашего дела важная и нужная. Но по отношению к Ив. Алекс. она недоброжелательна и несправедлива. Сколько бы ты не отрицала это, я не поверю — я верю своему слуху в этих вопросах, и он меня до сих пор не обманывал. Одно из двух: или ты должна выбросить всю эстетическую критику Бунина или быть в ней полнее и справедливее, во всяком случае, не противоречить тому, что ты писала о нем. На этом я и буду настаивать, когда мы с тобой увидимся. И я убежден, что ты со мной согласишься. И когда ты исправишь или дополнишь статью, ты прочтешь ее Ивану Алексеевичу: и после этого мы напечатаем ее в следующей книжке.
Родная Зина, поверь мне, что мною больше всего руководит не боязнь обидеть Ивана Ал., а любовь к тебе, к делу и чувство справедливости. Убежден, что живи мы вместе, всего этого не случилось бы. Я и сам горюю, что по болезни и слабости не даю всего, что могу. Зато верю в Божью помощь и прошу его дать нам сил, чтоб поработать для нашего дела» (Т. 3. С. 302–303).
И еще через неделю, отвечая на ее не дошедшее до нас письмо: «Ты пытаешься подвести принципиальный фундамент под наше разногласие — ты „соловьевка“, а редакция идет по линии разрыва искусства с жизнью. Но я тебе уже дважды писал, что редакция тут не при чем. Это было мое личное своеволие, которым редакция вряд ли будет довольна. И т. к. редакция, прочтя статью, — не сомневаюсь в этом, — будет просить тебя обязательно печатать статью в следующем номере и не будет требовать никаких изменений, то ты сама убедишься, что твое принципиальное обоснование инцидента не tient pas debout[429]. Буду убеждать тебя сделать изменения я и еще больше буду настаивать на предварительном прочтении статьи И. А-у <Бунину> я.
Буду делать это не по принципиальным соображениям, а по формальным и личным. По формальным, ибо считаю, что не в литературных нравах печатать критическую статью на художественное произведение в одном и том же номере, не прочитав критическую статью критикуемому автору (ты не дала мне права прочесть статью И. А., ибо писала: „Очень просила бы тебя, когда статью получишь, не читать ее ни Степуну, ни Ив. Ал-чу (это, пожалуй, я бы могла сделать только сама)“; по личным: ибо считаю, что в твоей статье — в ее художественной оценке романа Ив. Ал. — сквозит некоторое недоброжелательство к Ив. Ал., чего не почувствовать нельзя. Ты недовольна Ив. Ал. как человеком и политическим деятелем (это я знаю из твоих писем ко мне) и ты отразила это в своей статье. От этого шага я и хочу удержать тебя» (Т. 3. С. 305–306; письмо от 12 мая 1925).
Эти письма заслуживают комментария с точки зрения текущего момента: действительно, приблизительно до этого времени отношения между Буниным и Мережковскими, хотя в какой-то степени глубинно неприязненные, внешне были более чем приятельскими. И та часть дневников Бунина, которая до сих пор опубликована, и письма Гиппиус к нему[430] свидетельствуют не только о корректно-нейтральных отношениях, но и о внутренней дружественности, доходившей до желания проводить значительную часть года в ближайшем соседстве, предполагавшем постоянное общение и в общем дружеское расположение, насколько оно было возможно между двумя писателями, особенно писателями, принадлежащими к столь замкнутому и противоречивому кругу, как литература русской диаспоры. Но у нас нет особенных оснований не верить Гиппиус, утверждавшей, что в ее статье Бунин занимает место далеко не главное, а на самом деле речь идет о сугубо эстетических и философских проблемах. И вместе с тем ясно, что по складу ее характера и дарования такого рода проблемы никак не могли решаться внеличностно: она не могла обойтись ни без «Габи, любовь моя» и тогда неизвестного, а теперь и вовсе забытого Шарля Деренна, ни без «Митиной любви» Бунина. И в общем контексте размышлений «о любви», с точки зрения самой Гиппиус[431], избежать каких-то слов о литературных достоинствах повести Бунина было невозможно. Понятно, почему Бунин так обиделся, и после этого его отношения с Мережковскими явно пошли на спад. Понятно, почему за него так вступился Фондаминский, выступавший в данной ситуации как блюститель интересов журнала. Но должна быть понята и позиция Гиппиус, отстаивавшей свое право говорить о литературных (а в других случаях — общеэстетических, социальных, религиозных или политических) взглядах так, как ей в данном случае представлялось нужным.