[1105], и объясняется это, как мы полагаем, только одним — столь же грамматически сомнительными блоковскими строчками о Катьке: «Запрокинулась лицом, / Зубки светят жемчугом»[1106].
Идущие навстречу вооруженные люди охарактеризованы у Липскерова амбивалентно. Они «неразумные», но в то же время неразумье их безгрешное, они и «лютые», и «пригожие»[1107], звери — но божьи, «дети с душами огня». Они пьяны «волей» и «гулами» (ср. у Блока: «Гуляй, ребята, без вина»), к тому же следует учитывать, что в стихотворении Блока «Пожар» «вдали несутся гулы» (2, 133), которые потом преображаются в обманный «отдаленного восстанья / Надвигающийся гул…» (2, 136).
Еще раз лексика «Двенадцати» (повторимся, точные повторы и синонимы) концентрируется в предпоследнем трехстишии. Особенно, конечно, заметно это при сравнении со сценой убийства Катьки. Звук выстрела у Липскерова приглушен, но по сути он тот же, что и раскатистое «Трах, тарарах-тах-тах-тах-тах!» или «Трах-тарарах» у Блока. Его «смерть» откликается в «мертва, мертва», «выстрел» многократно подразумевается всей ситуацией и здесь, и ранее («Пальнем-ка пулей в Святую Русь»), и далее: «Выходи, стрелять начнем!», — а вслед за этим снова «Трах-тах-тах». На липскеровскую «кровь» в этой сцене у Блока есть только намек («простреленная голова»), но дальше будет названа прямо: «Али руки не в крови / Из-за Катькиной любви?», причем вечная рифма «кровь — любовь», только в разных падежных формах, повторяется и там, и там.
И наконец, вряд ли можно не упомянуть «родину» из последней строки стихов Липскерова. С 1912 г. раздел «Родина» существовал в «третьем томе» Блока как одна из его центральных частей. Только у Блока это понятие осложнено массой исторических, культурных, часто трагических ассоциаций, а у Липскерова это просто «юная родина». И здесь, пожалуй, имеет смысл вспомнить стихотворение З. Н. Гиппиус, названное «Юный март», с эпиграфом из «Марсельезы»: «Allons, enfants de la patrie …», что вполне возможно перевести как «Вперед, дети родины»:
Пойдем на весенние улицы,
Пойдем в золотую метель.
Там солнце со снегом целуется
И льет огнерадостный хмель[1108].
Топика этой строфы отразилась в начале стихотворения Липскерова очень полно: «весна», «солнце», «снег/лед», «хмель/вино», при этом весна не наступила, а лишь приближается. Сюда же хорошо вписывается и «воля» из последней строки стихов Гиппиус. Конечно, топика эта во многом общая для поэтических откликов на Февральскую революцию, но, кажется, у Гиппиус она существует наиболее концентрированно, что вызывает в памяти именно «Юный март».
Мы отнюдь не хотим сказать, что Липскеров каким бы то ни было образом откликается на диалог Блока и Гиппиус, — к тому времени, когда было напечатано стихотворение, он еще просто не сформировался. Младший поэт, разделяя настроение, владевшее многими (в том числе и Гиппиус), фиксирует, что через год после «юного марта» на улицах появляются совсем иные «парни с ружьями», которых Блок изображает в своей поэме. И они становятся не только носителями какой-то высшей правды, как у Блока, которым дозволено даже убийство «виноватой» Катьки, но бездумными убийцами вовсе уже безвинных.
Последнее, что нам остается обсудить, — это вопрос о времени создания липскеровского стихотворения. В не раз уже упоминавшемся машинописном сборнике «Кочующий огонь» стихотворение датировано 1917 годом, что должно опровергать все наши рассуждения. Однако даже самый беглый анализ помет у стихотворений этого сборника показывает, что они делались задним числом и далеко не безупречно. Так, возле интересующего нас текста стоят написанные карандашом буквы «З л», что практически наверняка должно обозначать место публикации — сборник стихов Липскерова «Золотая ладонь» (М., 1922). Однако оно там отсутствует. Память подвела поэта. В других случаях она подводила его и в датировках. Так, стихотворение «На В. Ходасевича дружеская пародия» явно пародирует белые ямбы Ходасевича, которые тот начал писать лишь в начале 1918 года (наиболее отчетливо спародированный «Эпизод»), а последняя строка пародии откликается на какую-то из двух завершающих строк стихотворений Ходасевича — то ли «2-го ноября» (что вероятнее), то ли «Обезьяны». Первое из них было закончено 1 июня 1918 г., второе же и вовсе в 1919 году (хотя существовал вариант лета 1918 года). То есть пародия Липскерова никак не могла появиться ранее этого времени, но в машинописи сборника «Напрасней розы» оно датировано: «1916 г.»[1109]. Стало быть, датировкой «Так бывает, так случается…» в поздней машинописи мы можем пренебречь и исходить в расчетах из иных соображений. Terminus ante quem — 1 мая 1918, дата публикации. Поэма «Двенадцать» была напечатана 3 марта 1918, что вполне соответствует нашим рассуждениям о времени написания стихов — март — апрель 1918 года. Могли ли они быть созданы весной 1917 года? Представляется, что это чрезвычайно маловероятно. Эйфория «великой бескровной», ощущение братства с вооруженными людьми, как кажется, — единственно зафиксированные чувства у творческой интеллигенции того времени, и ожидать написанного в марте — апреле 1917 года стихотворения об убийстве поэта было бы невозможно. Иное дело весной 1918, после недавнего зверского убийства в больничной палате «парнями с ружьями» безоружных и беззащитных Шингарева и Кокошкина, да и другие инциденты того времени, которые свидетельствовали о наступившей возможности даже не красного террора, а полного разгула кровавой стихии. Блок эту стихию хотя бы отчасти оправдывал. Липскеров — скажем осторожно — ее опасался, и потому отвечал «Двенадцати» своим стихотворением.
В п е р в ы е: Русская литература. 2018. № 2. С. 47–51.
О ДОСТОВЕРНОСТИ МЕМУАРОВ РУССКОЙ ДИАСПОРЫ
Вопрос о достоверности и недостоверности мемуаров обычно поднимается в связи с довольно явственно определенным рядом книг: «Петербургские зимы» Г. Иванова, «На берегах Невы» и реже «На берегах Сены» И. Одоевцевой, «Курсив мой» Н. Берберовой, в некоторых особых случаях (например, для А. Ахматовой) — книги воспоминаний С. К. Маковского. Некоторые, в том числе и автор данных строк, испытывают свое мастерство источниковеда на проверке «Некрополя» и других воспоминаний Ходасевича. Остальная довольно многочисленная литература, рассказывающая о культурной жизни России предреволюционных первых пореволюционных лет, изданная авторами русской диаспоры, особых сомнений не вызывает, ей пользуются (или не пользуются), особенно не рефлектируя и надеясь на априорно установленную надежность фактов.
Однако время от времени исследователю, погруженному в свою тему, приходится сталкиваться с тем, что количество материала по ней весьма ограниченно, а значительную часть этого материала составляет именно мемуарная литература, о которой мало что можно априорно сказать. Приходится самостоятельно проводить операции по отделению достоверного, возможного, сомнительного, прямой лжи (намеренной или ненамеренной). В данном случае предметом нашего внимания будут известные мемуары Дона-Аминадо (Аминад Петрович Шполянский; 1888–1957) «Поезд на третьем пути»[1110].
Толчком к этой операции послужили занятия историей московской газеты «Жизнь» (1918), составом ее литературного отдела, судьбами связанных с нею писателей. Дон-Аминадо посвящает этой газете большой пассаж, насыщенный всяческими отсылками к именам и событиям давно прошедшего времени. Мы предлагаем двинуться прямо по следам его повествования. Итак, читаем:
…была весна — 18-го года.
Только что арестовали Сытина.
За дерзкую попытку обмануть рабоче-крестьянскую власть и получить продовольственные карточки для певчих церковного хора в своём подмосковном имении.
Посадили в одиночную камеру П. И. Крашенинникова.
— За слишком большую предприимчивость по устройству сытинских дел.
И вообще за недавние грехи молодости.
— За «Вечёрку», — так сокращенно называлась шумная и не очень уважаемая, но имевшая большой тиражный успех, особенно в годы войны, — ежедневная газетка «Вечерние новости».
За «Трудовую копейку», за «Женское дело», за целый ряд других листовок, календарей и альманахов, которыми кишмя кишело на Большой Дмитровке издательское подворье Петра Иваныча, краснощекого, черноглазого, чернобородого и белозубого присяжного поверенного, предпочитавшего полную неизвестностей, возможностей и неожиданностей недисциплинированную вольницу полулитературного рынка чинным регламентам и строгим уставам сословной адвокатуры (С. 624).
Об аресте Сытина его агиографические советские биографии обычно умалчивают, однако мемуарист здесь не грешит против истины. 3 мая (20 апреля) 1918 в очередном «Несвоевременном письме» Горький писал: «В Москве арестован И. Д. Сытин, человек недавно отпраздновавший пятидесятилетний юбилей книгоиздательской деятельности. <…> Во Франции, в Англии, странах „буржуазных“, как это известно, Сытин был бы признан гениальным человеком и по смерти ему поставили бы памятник, как другу и просветителю народа. В „социалистической“ России, „самой свободной стране мира“, Сытина посадили в тюрьму, предварительно разрушив его огромное, превосходно налаженное технически дело и разорив старика»[1111]. Вполне вероятной выглядит и названная автором причина: у Сытина действительно было имение Берсеневка в 12 верстах от станции Крюково Николаевской железной дороги, а сам он был известен как ктитор московской церкви Воскресения Словущего.
Но вот проблема Петра Ивановича Крашенинникова так просто не решается. Почему-то из доступных нам документов эпохи этот присяжный поверенный, финансист, издатель многих газет и журналов выпал. В предшествующих фрагментах книги Дон-Аминадо вспоминает о нем в связи с журналом «Женское дело», «официальным редактором которого состоял Ив. Ив. Попов, сверкавший глазами, очками и, вероятно, какими-то неощутимыми, но несомненными добродетелями. Издательницей журнала тоже официально значилась „мамаша Крашенинникова“, а за спиной ее стоял мамашин сын, великолепный, выхоленный присяжный поверенный Петр Иванович, адвокатурой не занимавшийся, и развивавший большую динамику в настоящем издательском подворье на Большой Дмитровке. Календари, справочники, газеты-копейки, — главное быстро стряпать и с рук сбывать» (С. 579–580).