Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1. Время символизма — страница 91 из 108

«Пришел часов в 7 Бальмонт, посидели, пошли с Бальмонтом в трактир обедать. Здесь и началось несказанное. Очень быстро оба опьянели, т. е. Бр<юсов> и Бальм<онт><…> Что касается Брюссова <так!>, то он пил мало, но внезапно побледнел и исступился по-своему мрачно и трагично, неописуемо. Он сказал мне о себе такие страшные признания, до того безвыходно трагичные, что я не смею верить в их действительность, и пришел в экстатическое помешательство на идее поклона в грязную землю Раскольникова. Но он был вменяем еще и даже незаметно пьян, мы трое пытались всеми силами утащить Бальмонта из трактира к Соколову в „Гриф“, куда нас звали к 9-ти вечера. <…> В „Грифе“, т. е. у Соколова и его жены Нины Петровской застали нескольких грифистов, и здесь-то началось совсем неописуемое. Это был не театр, а сон, и то кошмар, то сладкий восторг. <…> Говори<л> Брюссов о том, что он идет на поклон, лбом в грязную землю… были негодования слушателей, один господин плюнул в книгу и полез под стол (трезвый), всё было еще в кабинете. В столовой же Брюссов пригласил Вячеслава стать на колени перед Бальмонтом. Вячеслав сказал, что не стыдится стать на колени перед Богом в Бальмонте, но Бог мгновенен, и уже Бальмонт не тот, что был за минуту, и поэтому теперь он не встанет <…> Тогда Брюссов стал на колени, и Бальмонт тоже, и стали целоваться друг с другом. <…> Валерий причащал избранных сыром, требуя, умоляя нас всем святым принять от него священный кусочек, и всё время они оба глубоко мучились и бились. <…> Уйти из „Грифа“ было трудно, Валерий удрал раньше, а Соколовы умоляли нас, т. е. Вяч<еслава>, меня и Пояркова увести совсем опьяневшего Бальмонта»[1194].

Как кажется, довольно очевидно, что и кощунственное причащение сыром, и коленопреклонение перед Бальмонтом, и исступление вкупе со страшными признаниями, открыто спроецированными на Достоевского, — все это делалось Брюсовым совершенно сознательно и трезво в самом прямом смысле. «Незаметно пьян» и расчетливое бегство от пьяного Бальмонта свидетельствуют об этом с полной отчетливостью. Имитация опьянения превращается в способ построения и пропаганды определенного типа поведения. Тем самым развлечение трансформируется в жизнетворчество. Впрочем, с таким же успехом можно сказать и обратное: потребность в жизнетворчестве диктует Брюсову определенный тип развлечения.

Еще один чрезвычайно яркий пример развлечения, граничащего с жизнетворчеством, представляет собой брюсовский спиритизм, который воспринимается как один из наиболее перспективных путей к славе (наряду с творчеством в определенном духе). Напомним цитату из брюсовского дневника, которая, к сожалению, до сих пор чаще всего воспроизводится в отцензурованном редакторами первого издания виде. Вот она: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбрать иное. Без догматов можно плыть всюду . Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу их: это декадентство и спиритизм. Да! Что ни говорить, ложны ли они, смешны ли, но они идут вперед, развиваются, и будущее будет принадлежать им, особенно если они найдут достойного вождя. А этим вождем буду я!»[1195]. Но при этом спиритизм в его преломлении становится явлением неоднозначным и противоречивым: тенденция к научности соединяется с фальсификацией, серьезность — с фривольностью, игра — с верой в ее реальность. Впрочем, мы уже имели возможность говорить об этом подробнее[1196].

Таким образом, брюсовское жизнетворчество находит свое выражение прежде всего в сфере развлечений, причем развлечений, предполагающих по логике вещей наибольшее отрешение от обыденной жизни. Видимо, именно в этой сфере Брюсову удавалось в наибольшей степени выразить свой жизнетворческий потенциал, невозможный в других областях.

Второй образец, на котором нам хотелось бы остановиться, — явление Башни Вячеслава Иванова. За последнее время она стала предметом серьезного документирования и разнообразных анализов. Вместе с тем, как кажется, рассмотрение ее активности сквозь призму «развлекательности» может добавить некоторые существенные подробности в понимание ее деятельности.

Прежде всего это относится к антиномичной природе самих собраний. С одной стороны, они, и это достаточно очевидно для многих, были вполне серьезным делом[1197]. Конечно, по подготовленности и организованности они уступали, скажем, Религиозно-философским собраниям, формализованным как явление общественной жизни (специальный зал, особое разрешение, система допуска на заседания, заранее готовящиеся доклады, ведение протоколов и пр.), но с другой мало чем уступали им по масштабу и насыщенности проблематики. В какой-то степени они даже выигрывали у своих «предшественников» в силу отсутствия ограничений различного порядка: неофициальность делала тематику более свободной, вплоть до того, что темы могли возникать спонтанно; импровизационность влекла за собой особый тон, невозможный для собраний иного типа, и т. д. Отсутствие же протоколов вовсе не мешало докладчикам или дискуссантам оформлять свои речи в виде статей.

С другой стороны, не менее очевидна была игровая и развлекательная стихия, постоянно присутствовавшая на «средах». Прежде всего это относится к реликтам журфикса, очевидным на Башне. Гостей не только кормили, пусть не слишком изысканно, но и поили, причем не только чаем (за ночь выпивалось несколько гигантских самоваров), но и вином. Они обладали некоторой свободой передвижения по квартире. Отсутствие точно фиксированного начала и конца «сред» вело к постоянному изменению состава присутствующих. Не обязательна была заранее выработанная повестка дня, ее могли заменять чтение стихов или прозы, беседа на современные темы — а в революционный год было что обсудить — или просто встреча без определенной программы. Как отчетливо игровой элемент встречи воспринималось сидение на полу на подушках. См. например, в описании среды от 18 января 1906: «Сначала мы, женщины — забираемся на кровать, потом я, видя человек 15 бунтарей мужского пола без седалищ, ибо стульев давно уже не хватало и вся мебель стульей породы была стащена давно в столовую, — соскочила и села на пол по-турецки. Образовался кружок на полу, и началось заседание. <…> Аничков тоже сел на пол… Когда он уходил, я подошла и сказала: „Ну что, Евг<ений> Вас<ильевич>! Не ожидали?“ — „Чего?“ — „Что сядете на пол…“ — „Нет, отчего, это ужасно весело!“» (С. 154). Были возможны и еще более смелые эксперименты (все-таки ограничивавшиеся меньшим кругом участников): «Дурачился Бердяев, его выбрали председателем, мы легли на ковер на пунцовую занавесь, головой на пунцовой (твоей) подушке, к его ноге прикрепили звонок, и так он председательствовал. Тема — „О поле“» (С. 192). Подобного рода приметы можно было бы перечислять еще изрядное время.

Однако, как нам представляется, наиболее существенное с той стороны, которая нас в данный момент интересует, представляло собой постоянно существовавшее стремление внести в собрания ноту скептицизма по отношению к «серьезной» стороне дела. В письмах к М. М. Замятниной Зиновьева-Аннибал, хозяйка собраний, неоднократно описывает, как она стремится нарушать и даже разрушать серьезность собеседований различными способами: выступать с провокативными заявлениями, устраивать параллельные поэтические чтения, перетаскивать гостей из импровизированного зала заседаний в другие комнаты для более свободного препровождения времени.

Для людей, ценящих идеал «веселой легкости бездумного житья», серьезная сторона Башни выглядела пугающей. Не случайно мы привели здесь строку М. Кузмина: именно его дневниковые записи от 17 и 18 января 1906 г. показывают, насколько опасными ему казались «среды». Напомним одну из них: «Чудная погода с утра была для меня отравлена мыслью идти к Ивановым»; и далее: «Габрилович читал длиннейший и скучней реферат о „религии и мистике“ <…> Я несколько скучал, пока меня не вызвал Сомов в другую, „бунтующую“ комнату…»[1198]. Но даже некоторое примирение с духом «бунтующего» варианта собрания не сделало Кузмина завсегдатаем «сред». Для этого понадобилась еще одна, более значительная уступка духу развлечения.

Там же, на Башне, организовались еще два кружка: «Друзья Гафиза» и «Фиас», где стихия отвлечения от насущных дел и забот стала значительно более заметной. Если «Фиас» реализовался лишь в очень малой степени, то занятия «гафизитов» описаны весьма подробно[1199], так что напоминать о фактической стороне дела, видимо, не имеет смысла. Но само по себе подражание литературным, историческим и мифологическим персонажам и сюжетам придает развлечению легкий, иногда почти незаметный ореол серьезности. И при всем этом такая серьезность сама по себе переходит с уровня однолинейной невозмутимости на совсем иной, где все, если использовать много позже сказанные слова А. Ахматовой, «двоится или троится». Под стилизованными одеждами, которые конструировал преимущественно К. А. Сомов[1200], под мушками его же работы[1201], под легкой музыкой и танцами на самом деле скрывалось серьезное творчество, любовные кризисы, планы последовательных занятий[1202]. Но не менее важно для символистской природы всего предприятия, что его опознавательные знаки показывали различные ориентиры. Не только персидская (а отчасти и арабская) культура, но и ее преломление через гетевский «Западно-Восточный Диван», который уже в 1930-е Кузмин будет переводить, а также творчество других немецких писателей — прежде всего Гельдерлина и Августа фон Платена. Но не следует забывать и античную традицию (так, имя Л. Д. Зиновьевой-Аннибал