Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 1. Время символизма — страница 98 из 108

о журнала», убивают такие дневники, закрепляя каждый момент собственной жизни, который почему-либо кажется существенным.

Таким образом писательский дневник в прошлом веке прихотливо меняет свою источниковедческую функцию, заставляя исследователя всякий раз ее отслеживать и соответственным образом объективировать свои выводы. В XXI веке, насколько можно судить по его началу, дневник все чаще и чаще становится публичным жанром, одним из выразительных средств строения собственного писательского облика.


Нам представляется, что рассмотренные образцы писательских дневниковых записей различных типов обнажают весьма серьезную проблему: в какой степени они представляют собой потенциальную парадигму не только авторского мнемонического характера, но и предназначены для разворачивания в художественный текст, более или менее трансформирующийся в зависимости от типа записи.

Контаминированы две статьи: Писательский дневник как тип повествования // La poétique autobiographique à l’âge d’argent et au-delà. Lyon: Centre d’études slaves André Lhirondelle (CESAL), 2016 / Modernités russes 16. С. 220–238; и: Писательские дневники ХХ века: взгляд через четверть столетия // AvtobiografiЯ. 2019, № 8. С. 85–96. https://www.avtobiografija.com/index.php/avtobiografija/article/view/192/195 (дата обращения 25.04.2020).

ДРУГОЙ ТОЛСТОЙПисатель глазами русских символистов

Пристрастие русских символистов к творчеству Л. Н. Толстого хорошо известно. Фундаментальный труд Д. С. Мережковского «Л. Толстой и Достоевский» и многие работы, его дополняющие[1259], основательные статьи, написанные уже после смерти Толстого Вячеславом Ивановым и Андреем Белым, воспоминания В. Брюсова и З. Гиппиус, визиты Мережковских, А. М. Добролюбова и Л. Д. Семенова (а еще прежде — стоявших у руля «Северного вестника» А. Волынского и Л. Гуревич) к Толстому достаточно хорошо известны. Однако мы будем рассматривать не эти факты, а элементы подспудной, почти не выходившей на поверхность полемики ряда символистов с Толстым, упорно шедшей до самой его смерти. Мы попытаемся проследить два сюжета этой полемики.

1. Валерий Брюсов

В одной из основополагающих статей об отношении Брюсова к Толстому С. И. Гиндин писал: «Читавшие брюсовский очерк „На похоронах Толстого“ <…> хорошо знают, с каким преклонением относился Брюсов к личности и свершениям Л. Н. Толстого. <…> Деятельность Толстого была для Брюсова феноменом, связывавшим современность со всей прошлой и будущей историей человечества», — и в подтверждение этих слов цитировал черновой набросок, относя его ко времени создания «На похоронах Толстого»: «Он вне школ, его эпоха — целые века, его народ — все человечество. Говоря о Льве Толстом надо забыть все сегодняшнее, все малое, надо стать на ту точку зрения, откуда обсуждается поток истории в его целом, в его главных, основных руслах»[1260]. Из той же презумпции исходит и автор обзорной статьи «В. Я. Брюсов и Л. Н. Толстой» Э. Л. Нуралов[1261]. Нет сомнений, что для такого отношения были и есть весьма серьезные основания, к которым относятся: проанализированные С. И. Гиндиным брюсовские оценки «Хозяина и работника» и «В чем моя вера», дневниковые записи относительно чтения Толстого летом 1896 года[1262], учитываемая обоими названными авторами общая оценка «Воскресения» в дневнике Брюсова[1263], и, конечно, самое существенное — выяснение сути соотнесенности двух эстетических трактатов: «Что такое искусство?» Толстого и «О искусстве» Брюсова[1264]. Материалы, предлагаемые нами, не взывают к общей переоценке отношения Брюсова к Толстому, но, как кажется, вносят некоторые, и иногда довольно существенные, уточнения.

Начнем в хронологическом порядке.

17 сентября 1895 г. Брюсов писал своему приятелю В. К. Станюковичу: «Ознакомился я недавно с сочинениями гр. Толстого „В чем моя вера“ и „Царство Божие внутри вас“[1265]<…> Признаюсь, я сильно переменил мнение о Толстом, составленное на основании его напечатанных философствований (например, „О жизни“) и популярных разборов. Некоторые места восхищали меня, между прочим, как филолога. Впрочем, миросозерцание мое как раз противоположно идеям Толстого, так что все восхищения мои чисто платонические. Реальный вывод из них лишь тот, что я стал с бóльшим уважением относиться к последователям гр. Толстого, которых прежде чуть-чуть не осмеивал»[1266]. Обычно принято акцентировать внимание на «восхищении» и «умилении»[1267], но воспоминание о резком отвержении предшествовавших статей, слова о противоположности миросозерцания и осмеивании толстовцев оставались в тени. Как нам кажется, следует все же учитывать и те обертоны, которые здесь существуют.

По крайней мере с 1898 г. Брюсов начинает записывать отрицательные суждения о личности Толстого, его проповеди, даже о несомненно интересовавших самого Брюсова произведениях. На Рождестве упомянутого года в письме к Станюковичу он сообщал: «Недавно вернулись мы вновь из Петербурга. Там на этот раз посещал я всяких поэтов. Мережковский, лежа в постели (он был болен), кричал проклятия, катался и кричал: „Левиафан! Левиафан пошлости!“ (Это не обо мне, а о Л. Толстом)…»[1268]. В дневнике 9 декабря этот эпизод записан несколько подробнее: «После нас допустили на четверть часа к Мережковскому. Он лежал раздетым на постели. Сразу начал он говорить о моей книге[1269] и бранить ее резко. — Ее даже бранить не за что, в ней ничего нет. Я почти со всем в ней соглашаюсь, но без радости. Когда я читаю Ницше, я содрогаюсь до пяток, а здесь даже не знаю, зачем читаю. — Зинаида хотела его остановить. — Нет, оставь, Зиночка. Я говорю прямо, от сердца, а ты ведь, хоть молчишь, зато, как змея, жалишь, это хуже… И правда, он говорил от чистого сердца, бранил еще больше, чем меня, Толстого, катался по постели и кричал, „Левиафан! Левиафан пошлости!“»[1270].

В конце июня 1901 г. Брюсов делает большую запись в дневнике о беседах с Н. Н. Черногубовым, где мы выделим такой пассаж:

Вероятно, Н. Н. заволновался так по поводу своих отношений с Толстым. Он уверял, будто графиня С. А. Толстая приглашала его в Ясн<ую> Поляну разбирать архив. Не требуя повторений этого, вероятно, мельком сделанного предложения, он поехал. Был там дней 5 и вернулся, а было что-то говорено о целом лете. Вероятно, прогнали. Дали, однако, письма Фета к Толстому. Рассказывает много интересного о жизни в Ясн<ой> Поляне, о великом лицемерии там. Слуги раболепствуют перед «его сиятельством», просителей принимают дурно, посылают им от барского стола объедки. — «Совсем неинтеллигентный человек, — заметил гр<аф>, — не умеет объяснить, что ему нужно». Много говорит против русского правительства. — «Только бы его к чертовой матери, и все будет хорошо». Н. Н. отважился было вступить с Т<олстым> в спор, но это было против правил Ясной Поляны, где граф только изрекает.

— Что же вам нравится в Фете? — спросил гр<аф>.

— Да все, поэт и человек.

— Человек он был дурной.

— Почему же? Он был истинный нигилист, и если ни во что не верил, то так и говорил.

— Неумение составить себе веру показывает низкую душу.

— Однако это не так просто. «Жизнь — запутанность и сложность».

— Ничего запутанного. Перед каждым рукоять, качай, а что выйдет, — знает Хозяин.

По словам Н. Н., говорил Т<олстой> и обо мне.

— Написал сначала в шутку; отнеслись серьезно, он и начал.

Когда Н. Н. уезжал, ему поручили отвезти одного больного мальчика в больницу. Отвез. Доктор спрашивает:

— На какие средства лечить его? Больница земская, а граф то и дело присылает с записками[1271].

В это же самое время Брюсов решительно формулирует свое неприязненное отношение к Толстому этого периода: «Смертельно болен Лев Толстой. Ему пора умереть. Он пережил самого себя. Все надо было кончить „Воскресением“. А его теперешнее мелкое фрондерство, его игра на руку разным скудоумным революционерам его недостойны; точно так же, как и разные письма „Царю и его советникам“. Кстати, по поводу Л. Т. Помнится, М. И. обвинял „Мир Искусства“, что в нем нечего читать. Неправда. В нем печатается длинная статья Д. С. Мережковского о Толстом и Достоевском, и эта статья есть явление в нашей литературе замечательное, нечто классическое и создающее эпоху. Ее надо не читать, а изучать и учить наизусть»[1272]. И на следующий день: «Впрочем, вы мало читаете Достоевского, когда как он должен бы быть вашей настольной книгой. Собственно русская литература создала только этих четырех: Пушкин, Тютчев, Достоевский, Фет. Все остальное, не исключая Толстого и Лермонтова, „второй сорт“»[1273].

Здесь характерно многое, прежде всего, конечно, общая оценка нынешнего этапа жизни и проповеднических устремлений Толстого, доведенная до крайности («пора умереть»). Это и общая оценка художественного творчества Толстого как «второсортного». Это, наконец, встречающееся уже второй раз открытое сопоставление творчества Мережковского и Льва Толстого, при котором снова предпочтение отдается Мережковскому. Впервые это случилось при сравнительной оценке двух «великих произведений» 1895 года — толстовского «Хозяина и работника» и «Отверженного» Мережковского