[1416]. Похоже, что материал и концепция приводят автора к противоречиям, разрешаемым лишь с большим трудом. На деле же, как кажется, ситуация достаточно проста: Бабель действительно создает миф, но вовсе не о «еврейской организованной преступности», а о еврейском Робин Гуде. И для этого он использует разнородные элементы реальности, преображая их светом искусства.
Вот лишь один пример. Похороны несчастного Иосифа Мугинштейна, «погибшего через глупость», едва ли не дословно списаны со вполне реальных похорон, состоявшихся на втором еврейском кладбище в Одессе в сентябре 1916 года. Описания траурных церемоний по умершему 8 сентября поэту Семену Фругу, сделанные одесскими газетами, разительно схожи с тем роскошным абзацем, где Бабель описывает происходящее вокруг могилы бедного приказчика. Даже знаменитый кантор Миньковский (так выглядит его фамилия у Бабеля – в электронной «Еврейской энциклопедии» он Пинхас Минковский) и хор из Бродской синагоги сопровождают похороны реального поэта и вымышленного приказчика. Кажется даже, что и доведение количества служащих Тартаковского, пришедших проводить Мугинштейна в последний путь, до гротеска: «Их было сто человек, или двести, или две тысячи», – необходимо Бабелю, чтобы напомнить: «Похороны, – писал очевидец, – представляли в Одессе небывалое зрелище. Десятки тысяч (до 100 тысяч) людей, от чернорабочего до самого крупного общественного деятеля, многочисленные депутации от общественных организаций городов, представители литературного мира, многочисленные вереницы учащихся, все одесское студенчество, десятки тысяч детей…»[1417]
В замечательной работе американского литературоведа читаем: «Элемент вымысла, который Бабель использует в этих рассказах, придает им странное ощущение вневременности, так что несмотря на то, что действие происходит в современном городе, чувство исторической реальности затуманивается. Воссозданная атмосфера напоминает скорее первобытное или средневековое прошлое, чем реакционное и тревожное время после революции 1905 года, образующее реальный исторический фон этих рассказов. В рассказах нет прямого отражения двух революций или современного социального переустройства. Напротив, здесь отчетливо различимы древние типы поведения и старые принципы племенной верности, – как будто Бабель, используя элементы эпической традиции, пытался создать, полусерьезно и полусатирически, героическую традицию для одесских евреев. В лице Арье-Лейба “молдаванское рыцарство” получило своего летописца или барда; он становится тем еврейским Гомером, чьи слова передают юношам саги о великанах…»[1418]. Здесь все верно, за исключением «чувства исторической реальности». Бабель его культивирует и насаждает именно для того, чтобы на его фоне еще выразительнее фигурировали «гомеровские» (а мы бы предпочли слово «фольклорные») фигуры героев.
Бабелевская музыкальность вне сомнения. Его рассказы рассчитаны не только на чтение глазами, но и на слуховое восприятие. Вот один только пример: «Четыре человека вылезли из-под красной крыши и тихим шагом поднесли к колеснице венок из невиданных роз. А когда панихида кончилась, четыре человека подвели под гроб свои стальные плечи, с горячими глазами и выпяченной грудью зашагали вместе с членами общества приказчиков-евреев». На эти две фразы приходится 9 звуков «ч» (и еще одна буква, в слове «приказчиков»[1419]). Не могут быть случайными сочетание «кра-кры» (красной крыши), цепочки «гро-гор-гру» (гроб… горячими… грудью), «лов-выл-вел» (человека… вылезли… подвели), и даже типично бабелевское, сделанное лейтмотивным в пародии А. Архангельского слово «невиданных» спровоцировано предшествующим «венок».
Тем более это относится к интонационному строению рассказа, где виртуозно выстроены переходы из одного регистра в другой, и это заставляет с особенным вниманием отнестись к самым мелким деталям текста. А механизм сохранения и исправления этих деталей выразительно описан В. Ковским: «При постоянно множащихся переизданиях “базовыми” для них остаются московские – 1957, 1966, а теперь уже и 1990-го (двухтомник) годов. Что такое “базовое”, “основное” издание, составителям объяснять не надо. Это издание, которому доверяешь, которое “расклеиваешь” и в качестве оригинала сдаешь в печать. А следовательно, все ошибки базового издания дублируются и тиражируются дальше»[1420].
Не будем обвинять составителей, презирающих обязанности текстологов проверять «базовое» издание[1421]. Не будем специально говорить о том, что в своей чрезвычайно насыщенной статье В. Ковский говорит лишь о самых крупных недостатках текстологии Бабеля, которые сказывались в советских и сказываются в постсоветских изданиях. Приведем один-единственный пример, просто взывающий к исправлению.
В описании похорон Мугинштейна, о котором мы уже говорили, есть фрагмент: «И похороны состоялись на следующее утро. О похоронах этих спросите у кладбищенских нищих. Спросите о них у шамесов из синагоги, торговцев кошерной птицей или у старух из второй богадельни». На первый взгляд, все в порядке: как однородные члены поминаются шамесы, торговцы и старухи. Но ведь несколькими строками ниже читаем: «Старосты синагоги торговцев кошерной птицей вели тетю Песю под руки». Значит, существовала особая синагога для торговцев кошерной птицей, и именно к ней должна была относиться тетя Песя, торговка курами с Серединской площади.
Дальше, видимо, должны вступать в дело одесские краеведы, которым предстоит выяснить, существовала ли такая синагога на самом деле или Бабель ее придумал, где была расположена и прочие подробности. Нам же довольно и устранения неверно поставленной запятой и тем самым восстановления риторической градации: в первой из приведенных фраз фиксируется сам факт похорон, во второй указывается одна группа свидетелей, которые могут подтвердить рассказ, а во второй – две. Три – было бы уже слишком.
В п е р в ы е: Дерибасовская-Ришельевская: Одесский альманах. Одесса: Пласке АО, 2011. Вып. 45. С. 197–204.
КАРТИНКИ ПРОВИНЦИАЛЬНОЙ ЖИЗНИ 1950-х ГОДОВ
Создание истории повседневности – дело весьма непростое, прежде всего потому, что на этом пути сталкиваются принципиально разные тенденции. С одной стороны, эта история предназначена все-таки для общей характеристики жизни страны, и ее легко опровергнуть, сказав, что, мол, тут перед нами лишь очень приземленные наблюдения, не выходящие за рамки бытописания. И в самом деле: один, два, пять рассказов явно не создают какого-то единого фона жизни. А десять? сто? тысячи? С какого момента начинается не частность, а тенденция, переходящая в магистральную линию?
Вторая сложность – безвестность персонажей такой истории. Всякому интересно прочитать про знаменитость, и мало кому – про неведомого человека. Поэтому подробности жизни знаменитостей становятся характерными, а все остальное не принимается во внимание, пропускается. Наконец, повседневность ограничена своим узким пространством и не претендует на широкий охват, безграничный кругозор.
Именно поэтому выбрать характерный материал для истории повседневности бывает чрезвычайно трудно. Стремление использовать художественные тексты (не только литературные, но и кинематографические или живописные) вызывает серьезную и во многом справедливую критику профессиональных историков. Даже «Архипелаг ГУЛАГ» нынешним поколением исследователей воспринимается более как художественное, нежели как исследование, и это во многом справедливо. Когда в 1970–1980-е годы ему приходилось заполнять лакуны советской историографии, на первый план выдвигались свидетельская и исследовательская функции. Сейчас, когда мы знаем о тех временах несравненно больше и из более надежных источников, – эстетическая.
Предлагаемые читателю фрагменты из довольно большого комплекса писем, как кажется, вполне могут занять достойное место в кругу источников по истории послевоенного СССР, поскольку эти письма написаны человеком, в силу ряда причин прочно привязанным к месту обитания, но в то же время обладающему достаточно широким кругозором (скорее в прошлом, чем в настоящем, где он ограничен теми же причинами), стремящемуся к получению и осмыслению информации и обладающему навыками вполне выразительной письменной речи. В то же время автор не претендует на создание самостоятельной картины мира, ни научной, ни художественной, а ограничивается описанием своей частной жизни, лишь попутно фиксируя ее социальные детерминанты. Говоря кратко, этим письмам веришь, причем веришь не как литературному произведению, а как подлинному свидетельству о жизни.
Автор писем – человек, известный в литературе, появляющийся на страницах воспоминаний и в документальных материалах, но как человек, стоящий вне собственно литературной деятельности. Вера Александровна Сутугина (в замуж. Кюнер, 1892–1969) известна как секретарь издательства «Всемирная литература». Сохранился ее альбом, ныне отчасти опубликованный[1422], где сотрудники и авторы издательства охотно писали.
После закрытия издательства она стала работать в Госиздате, также секретарем. Однако в 1931 году по неизвестному нам «делу Госиздата» была арестована и выслана в Данилов Ярославской области. Поскольку времена были относительно вегетарианскими, а дело – настолько явно сфальсифицированным, что оказалось закрыто без последствий, через год она вернулась в Ленинград. О более поздних ее скитаниях и о том, как она оказалась в небольшом райцентре Куйбышевской, а по последующему административному делению – Ульяновской области, вполне подробно рассказано в тех фрагментах, которые мы публикуем. Это письма к К.И. Чуковскому, которого она помнила еще со времен «Всемирной литературы». Хранятся они – РГБ. Ф. 620. Карт. 66. Ед. хр. 63. В дальнейшем листы единицы хранения не указываются, приводится только дата. Ответные письма – ИРЛИ. Ф. 720. № 100. Частично опубликованы: