Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 2. За пределами символизма — страница 117 из 126

Еще более выразительна дневниковая запись 1958 года: «Чуть не с пеленок была революционеркой, читала Маркса и Н. Ленина, когда еще мало кто их знал, приняла и поняла революцию, всегда, всю жизнь иду активисткой в Советской жизни – и всю жизнь, все правительства меня преследуют. То царское, то советское. Ведь и первую тюрьму при Сов<етской> власти я приняла объективно – мол, ошиблись, мода была на “вредительство” учреждений. И вторую ссылку простила – что ж, м<ожет> б<ыть>, они не могут во всех разобраться, и понятие ”дворянин” все еще так страшно, что на всякий случай, ”профилактически”, они выслали всех дворян. Во всяком случае, у меня до сих пор нет озлобления на несправедливости и ”ошибки”. <…> В противоположность другим пострадавшим, я Сталина люблю по-прежнему и против него никогда у меня не было того озлобления, как у многих»[1424]. Но собственная судьба заставляла ее резко менять настроения. Так, 27 декабря 1956 она извещала Чуковского: «Корней Иванович, я какую бумажку получила! Очевидно, это ответ на наше с Вами “прошение” в Ленинград:

“Ваше дело постановлением Ленгорсуда от 14 декабря 1956 г. производством прекращено. Документ о реабилитации Вам пришлет Ленгорсуд”.

Очевидно, они не знают, что Федин уже все сделал? И какой еще документ они мне пришлют? Вот бы прислали мне… возвращение жилплощади в Ленинграде. Но ведь за мной нет ни Колымы, ни суда, словом, можно сказать, я “дрессировалась на свободе” 21 год, а за это мне ничего не полагается». И эта обида на тех, кому пришлось пережить приговор суда или тройки, а вслед за этим – колымские лагеря, еще повторяется не один раз, так же, как и жалобы на собственную судьбу. Но все-таки перешагнуть через убежденность в правоте государства она так и не могла, стараясь переложить ответственность на кого угодно, от вредителя Ягоды до тайной полиции вообще. Об этом – фрагмент недатированного письма, на котором чьей-то рукой написано «Апрель-май (?) 1955 г.», но, вероятнее, оно написано уже в 1956: «А помните, как Ал. М. писал Ленину о помиловании группы осужденных, и Ч.К., не ожидая ответа, – расстреляла их. Это государство в государстве с самого начала было сильнее»[1425]. Но тут же сожаления о себе на вполне бытовом уровне: «А из Л<енингра>да так и нет ответа. Очевидно, такого “преступника”, как я, никакая реабилитация не касается».

Вот на таком эмоциональном фоне следует воспринимать ее рассказы о селе Сенгилей Куйбышевской области или городе Сенгилей Ульяновской. 10 ноября 1942 написано письмо, фиксирующее самые основные приметы города, который стал для нее местом жительства почти на 20 лет (комнату в коммуналке на Васильевском острове после многих ходатайств, в том числе и очень влиятельного К.А. Федина, она получила лишь в 1961 году): «В прошлом году умер мой отец, в этом году в апреле от гол<одного> поноса сестра и в октябре моя мама. И вот теперь я совсем одна – родных нет никого. Этого жуткого одиночества Вы, к счастью, не знаете и не поймете, у Вас есть дети и внуки. А одиночество в с. Сенгилее – это еще страшнее. Сюда меня забросило колесо истории, которое с 31 г. так и продолжает меня переезжать. От него я очень искалечена душой и телом, но все же пока мужества еще не потеряла. <…> Живу я в этом самом Сенгилее на берегу Волги (но Нева лучше…), и сам Сенгилей живописен, и если бы немного легче материально, то было бы и не так плохо. Удручает отсутствие всякого света – превращаемся в кротов, и нельзя читать. Служу я секретарем по мед<ицинской> части[1426]».

Но настоящие описания сенгилейской жизни начинаются значительно позднее, когда у Сутугиной завязалась более или менее систематическая переписка с Чуковским. Прежде всего – это рассказы о том, что вроде бы от человека не зависит. Таков рассказ в письме от 22 марта 1955: «А знаете, что такое распутица в Сенгилее? Это вода и грязь по брюхо лошади, это – невозможность доставить к нам керосин и продукты, невозможность доставить больного в больницу. Это отсутствие газет и писем две-три недели. И только радио связывает нас с “большой землей”. Целую неделю я героически боролась с грязью и водой: промокала, засасывалась грязью, задыхалась, плакала. И сдалась – заболела. Сижу дома, и главные мои эмоции – бешеная ненависть к Сенгилею и безмерная тоска о родном городе». И через месяц, 19 апреля: «Распутица у нас кончилась, но первая отправка почты в Ульяновск кончилась трагично – и сани, и лошадь, и почта утонули в Волге». Это воспринимается эпически спокойно, как будто отрезанность от внешнего мира в середине ХХ века в центральной России сама собой разумеется.

Вторая постоянная тема – нехватка всего. В середине сентября 1955 года Чуковский известил Сутугину: «Лида, по моей просьбе, добыла для Вас немного сахару»[1427], на что она 22 сентября ему отвечала: «Корней Иванович, уж насчет сахара – это Вы напрасно. Вы не в силах заполнить все сенгилейские пробелы, как бы ни хотели помочь. Вот, напр<имер>, у нас электричество “тухлое”, а керосина нет уже 3 месяца и неизвестно, когда будет. Не будете же Вы посылать мне керосин? Или другое несчастие – ни в Сенгилее, ни в Ульяновске, ни в Куйбышеве нет папирос. <…> Наши дыры заполнить невозможно. Два дня я сидела с “коптилкой”, а на третий ходила взад-вперед по улице и любовалась звездами».

Летом 1956 года Сутугина жила у Чуковского в Переделкине, и пребывание там на какое-то время вывело ее из психологического равновесия. Если раньше местные условия воспринимались как вполне естественные, то жизнь во вполне обеспеченном доме под Москвой показала, что возможно иное, не подневольное существование. И в письмах к Чуковскому, где прежде Сутугина стремилась изо всех сил сдерживаться и не жаловаться, мы находим все больше и больше описаний немыслимо бедной жизни райцентра (да не только райцентра, но и областного города). Вот письмо от 18 августа: «…я утром ходила по домам, выпрашивая хлебца (с ним стало еще хуже, если это возможно), а потом поллитра керосина, кот<орый> за это время еще не привозили, и даже в Ульяновске его нет. Наверно, на целину увезли, что ли?» А вот – от 8 сентября: «Корней Иванович, в Сенгилее стало еще хуже. Я начинаю думать, уж не вредители ли сидят у нас? Электричества так и нет – при ремонте что-то перекосили и комиссия не приняла. Керосина так и не привозили и, говорят, не привезут, пока не будут исправлены баки, кот<орые> готовы, но… текут. Свечей тоже нет. За хлебом по-прежнему очереди с ночи, зерно (урожай большой) гниет – нет брезента и навеса, ну и, конечно, как всегда, нет сахара, колбас, сыра, и т.д., и т.д. Но это ладно, а вот темнота!» Вскоре после этого Сутугина в очередной раз попадает в больницу, и Чуковскому вместо нее пишет ее приятельница: «Вы спрашиваете, в чем нуждается В.А., по нашему мнению, ей нужен сахар и деньги. Мы бы и купили сахару, но у нас здесь его никогда не было» (письмо К.А. Медведевой без даты, штемпель на конверте 4.11.56). А сама Сутугина, вернувшись из больницы: «Никак не примирюсь, что работая 42 года, я буду получать 400 р. с чем-то. <…> Хотя хлеб сейчас без очередей, но кроме него ничего нет. И даже то, что всегда было в изобилии – молоко, тоже исчезло. С затоплением островов – не стало сена, и все жители прирезали свой скот. По той же причине вздорожали и дрова. Спасибо, дорогой друг, за желание помочь, но, как видите, мне и помочь нельзя. Вот разве сахар, кот<орый> мне вчера мой врач <…> велел есть его побольше, за что и был как депутат Обл<астного> совета мною изруган. Сначала сделайте, чтобы был сахар, а потом прописывайте. Папирос тоже по-прежнему нет, и курю махру» (22 ноября 1956).

К этому добавляются впечатления от знаменитого советского контроля и исправления недостатков: «Как раз в эти два дня к нам приехала депутат РСФС<Р> отчитываться, и по этому случаю у нас вдруг появилась мука, макароны, манная крупа и даже конфеты. Все индейцы сошли с ума, накинувшись на ларьки <…> Депутат имел у нас скандальный успех. Ни на один вопрос не ответила, “я не в курсе”. Все обозлились и ругались насчет керосина, сахара, возмутительного хлеба и т.д. А она только: “Я не в курсе!” Да, слуга народа» (27 декабря 1956). И на этом фоне очень эмоционально убедительно звучат слова из более раннего письма: «А после Москвы мне особенно тяжко, все хочется есть – привыкла к Вашим обедам. Да. Недаром я в Москве, выйдя из продукт<ового> магазина – заплакала на Арбате, вспоминая бедных сенгилеевцев» (8 сентября).

В соответствии с этими обстоятельствами растут, воспитываются и живут люди. Впервые эта тема возникает в письме от 22 августа 1954: «Сенгилей осточертел со всеми его обитателями. Нет, серьезно, Сенгилей – это резервация диких индейцев. Прислали мне из Москвы репродукции (правда, плохие очень) Рафаэля, Джорджоне и др. Про Мадонну Сикстинскую индейцы сказали: “Что тут хорошего? Богородица с попами нарисована, и все тут”. Про “Спящую Венеру” Джорджоне: “Фу, стыд какой! Голую бабу нарисовали. Гадость какая”. Ведь как ни прекрасно человеческое тело, смотрят только как на плоть». После этого словечко «индейцы» вошло в лексикон не только Сутугиной, но даже и Чуковского. Конечно, и у него были примеры «индейского» знания культуры[1428], но все они явно блекнут перед образцами, проходящими перед глазами Сутугиной. Вот, скажем, картинки из жизни санатория: «Неудачный попался и состав отдыхающих. Была преимущественно молодежь с Ульяновских заводов. И эта молодежь – рабочие, потрясли меня пьянством, матом и полной половой распущенностью. Вот факты: ночью в окно к нам в палату влезали парни, и я должна была слушать поцелуи и т.д. Другой раз вошел парень и сказал: “Девушки, кто хочет б…вать – идем со мной, меня на всех хватит”. Я, кажется, приобрела еще одно знание – мат, и все его производные и глагольные. С утра у ларька была очередь за водкой. Физкультурник подрался с гармонистом и покалечил его. А массовик-культурник пил без просыпа. Корней Иванович, ведь это