<кую> Мысль» или «В<естник> Евр<опы>», то вовсе не потому, что я во всем с этими органами согласен, или что мне нравятся Кизеветтер и Макс. Ковалевский. Мне не нужно исповедоваться – Вы мне и так поверите, что Суворин мне противен, что многому в «Ист<орическом> Вестнике» я не сочувствую (хотя мне лично нравится старик Шубинский), но дорожу только, хоть я и очень посредственный писатель, возможностью сказать свое слово. А Вы мне заграждаете уста.
Оценивая Ваши идеи, наша печать в левой, «прогрессивной» части своей проявила гораздо меньше понимания и терпимости, чем в правой. Этот печальный, но легко объяснимый исторический факт неоспорим. Я знаю, что Вы охотнее протянули бы руку Овс<янико>-Куликовскому, или Ковалевскому, или Милюкову, чем Антонию Волынскому, но – увы! скажем правду – и последний, и нововременцы лучше поняли Вас и честнее оценили, чем те, союз которых был бы Вас неизмеримо дороже, на чьей стороне Вы находитесь эмпирически при глубоком идейном расхождении, т.е. расхождении, что там ни говори, в главном. Стало быть, правой печати Вы как мыслитель, говорящий к современникам и ищущий сочувствия, даже несколько обязаны. На чем же основано Ваше отвращение к «Ист<орическому> Вестнику», журналу, по-моему, вовсе даже не правому, но «суворинскому», а просто бестолковому? Но и у него есть читатели, которых отчего не знакомить с Вашими идеями, распространение и осуждение которых не могут же не быть Вам желательны? Не «идиосинкразия» же это у Вас? <…>»[427]
31 июля Гершензон отвечал: «За желание написать о моих книгах очень благодарю вас, но не разделяю вашего пристрастия к “Ист<орическому> В<естнику>”, хотя у него и 12 тысяч подписчиков. Вот вы бы в Одессе законтрактовались писать по истории литературы один или два фельетона ежемесячно в “Од<есских> Нов<остях>” – это лучше; газета все-таки из наиболее приличных»[428].
А 4 августа навстречу друг другу отправились два письма. Из Силламяги Лернеру писал Гершензон:
Милый Н. О., какая муха вас укусила? Сейчас получил вашу инвективу от 30-го июля и недоумеваю. Не обижаюсь, но хотел бы, чтобы этот случай был вам наукой: вы обиделись до ярости там, где ничего не было; это, верно, не первый случай у вас, так пусть он будет последним. Ничего такого я не писал брату и он не мог вам говорить; будь вы спокойны, вам просто на мысль не пришло бы, будто я сержусь на то, что вы хотите писать обо мне в “И<сторическом> В<естнике>». Вы тотчас поняли бы, что мои слова касаются не меня, а вас, т.е. что мое дружеское к вам чувство побуждает меня желать, чтобы вы не портили своей репутации появлением вашего имени в “И<сторическом> В<естнике>» Для меня появление сочувственного отзыва в таком распространенном журнале, разумеется, только выгодно[429], – очевидно, что я имел в виду вашу невыгоду. Это все так понятно, что ваше непонимание прямо чудовищно, – и все ваше письмо чудовищно. Потемнение рассудка – иначе я не могу объяснить его. До чего вы неуравновешенный человек.
А по существу скажу вам вот что: есть и внутренние и внешние соображения против участия в таких местах. Довольно и внешних: появление вашего имени в “И<торическом> В<естнике>” несомненно вредит вашей репутации, чисто коммерчески (в глазах «прогресивных» редакторов), – и так как вы добиваетесь помещения ваших статей в “Р<усской> М<ысли>” и подобных журналах, то лучше воздержаться. Это – приспособление, если хотите цинизм, но не из худших. Я лично не стал бы писать в “И<сторическом> В<естнике>” просто потому, что он для меня дурно пахнет, – конкретного даже ничего не могу назвать, просто неуютно[430].
Навстречу, из Одессы в Силламяги шло письмо Лернера Гершензону:
Вы написали мне такое доброе, дружеское письмо, дорогой мне Михаил Осипович, а я Вам такое “громовое”. Но Вы на меня, я уверен, сердиться не станете – все равно, прав я или неправ в Ваших глазах. Верьте, что у меня нет никаких особых симпатий к “Ист<орическому> В<естни>ку”, но там я могу напечатать о Вас что думаю и чувствую, а в какой-ниб<удь> “Речи” или “Од<есских> Нов<остя>х” этот № не пройдет. Кстати об “Одесс<ких> Нов<остя>х”: в этой газете литература в законе, присяжного своего обозревателя (Геккера) печатают редко и притесняют. Да и одни ли “Новости”? В середине июня я сдал в “Речь” (по просьбе Гессена) новую статью Тургенева (И.С.), и она до сих пор маринуется. А ведь это в некотором роде трюк. <…>[431]
И последний раз интересующая нас тема была затронута в его же письме от 24 августа:
Вы кругом правы, дорогой Михаил Осипович, а я кругом виноват: я не понял Вас (сам не понимаю теперь, как это я Вас не понял), оскорбился и свалял дурака. Простите великодушно, плюньте и забудьте! Все-таки насчет потери невинности в “Ист<орическом> В<естнике>” Вы не совсем правы: в нем участвуют и очень порядочные люди, к которым нельзя не причислить и старика Шубинского. К тому же, Вы знаете, мне все журналы мало нравятся, с разных сторон. Но осторожен буду. А все-таки напишу о Ваших книгах в “Ист<орическом> В<естнике>”. Быть по сему. <…>[432].
Кажется, последние письма расставляют по местам причины скандального поведения Лернера и (хотя бы отчасти) реакции его противников. Сложное устройство литературно-научного и газетно-журнального дела в России начала ХХ века заставляло соотносить свои мировоззренческие представления, идеологические предпочтения, системы ценностей со складывавшейся после манифеста 17 октября 1905 г. системой научной и художественной печати, а также тех персон или институций, которые могли бы финансировать крупные замыслы. Пока Н.П. Рябушинский был готов платить большие гонорары, с ним мирились даже самые непреклонные авторы. Вячеслав Иванов, рано осознавший художественную бездарность и невежество Рябушинского, не только продолжал у него печататься, но даже был готов стать одним из руководителей «Золотого руна» (в итоге Рябушинский отказался предоставить ему те возможности, которые Иванов считал condition sine qua non). Одним из главных доводов В.В. Розанова и его сторонников в борьбе с Мережковскими было разглашение подробностей его сношений с А.С. Сувориным. Сотрясавший русскую литературу в 1914–1915 гг. скандал вокруг журнала «Лукоморье», выросшего в недрах суворинской империи, надолго запомнился не только его участникам, но и сторонним наблюдателям.
Лернер как весьма активный литератор вынужден был считаться с той расстановкой сил, которая сложилась в науке и в журналистике. Так, пригретый Академией наук, взявшейся переиздать «Труды и дни Пушкина», платить Лернеру стипендию и помогать ему в различных делах, он не мог открыто против нее выступить. Да, своего темперамента он не сдерживал, но протестующие газетные материалы были опубликованы или под псевдонимами, или без подписи, как хроникальные заметки (так же, кстати, он поступал и в тех случаях, когда хотел похвалить издание, где печатался сам: Брюсову он прислал большую неподписанную заметку с похвалами в адрес «Весов»[433], надеясь, видимо, на некоторые преференции, которых, однако, в силу ряда причин не получил). Те же обстоятельства, совершенно очевидно, заставили его не порывать с Академией наук в начале 1909 года, а продолжать активное сотрудничество, о чем подробно написано в публикуемых здесь письмах.
Точно так же он был вынужден терпеть и во втором описанном нами эпизоде: неизвестно, удалось бы ему по-прежнему обильно печататься в «Речи», если бы он начал открыто выступать против ее материалов. Не обладая ни философской терпимостью Гершензона, ни величавым презрением к газетной идеологии, присущим Розанову, Лернер постоянно должен был лавировать, то успешно минуя препятствия, то получая более или менее ощутимые пробоины.
В п е р в ы е: Новый мир. 2017. № 3. С. 169–188.
РАННИЕ СТИХОВЕДЧЕСКИЕ ИДЕИ Б.В. ТОМАШЕВСКОГО
Борис Викторович Томашевский (1890–1957) является заметной фигурой в русском литературоведении ХХ века. И пушкинистские его работы принадлежат к числу классических, и учебник теории литературы переиздается до сих пор, и стиховедческие сочинения постоянно используются. Относительно последних (которые и будут нас более всего интересовать) надо прямо сказать, что они находятся на главной линии истории русского стиховедения ХХ века, которую можно было бы представить в виде такого хронологически упорядоченного списка: Андрей Белый – В.М. Жирмунский и Томашевский – К.Ф. Тарановский – М.Л. Гаспаров. И существенно отметить, что для всех, кроме Жирмунского, была характерна ориентация на проверку своих наблюдений математическими подсчетами разной степени усложненности.
В случае Томашевского это проявилось уже в первом до сих пор известном документе, относящемся к стиховедческой проблематике – письмах к В.Я. Брюсову 1910–1911 годов[434]. Причины этого довольно очевидны, но все-таки нуждаются в эксплицировании.
Окончив в 1908 году гимназию в Петербурге, Томашевский отправился учиться за границу. По мнению ряда его биографов, это было необходимо, т.к. из-за участия в революционных кружках он не имел возможности поступить в Петербургский университет или Политехнический институт[435]. Сам он в автобиографии, а вслед за тем и большинство писавших о Томашевском этот вопрос обошли[436]; в известных нам материалах только дочь писала: «…он поступил в Льежский электротехнический институт на математическое отделение, это был самый дешевый вариант подобного образования. Свое решение он принял самостоятельно, против воли отца, и рассчитывать мог только на себя»