Такова земля – в смертности человеческой. Потому-то все будничное – смерть; потому-то и Ремизовского Сухотина поскобли – череп останется. Будничность – человек – все губит, всякой воле противен – одно искажение.
Но искажение – так что-нибудь; если этот лик искажение, то есть лик правильный, иначе это искажение и есть правило. Если Варварино лицо и блошьи укусы Грушиной портят тело их – то все же есть оно, это тело – первозданное, прекрасное. Если есть Альдонса бабища, то есть и Дульцинея чистая. И вот в смраде человеческого, смертного расцветает тоска об истинном. Тихой легкой грезой проходит Пыльников и его еще детская любовь к Людмиле Рутиловой. Пыль въелась и сюда – но это порыв Альдонсы к Дульцинее, тихое восхождение. Нет, но может быть.
В мелком бесе в серую пыль смертного жития вкраплены искры светлой легенды жизни. Но легенда еще подчинена миру – плохо видит подслеповатая Альдонса. Но как же быть? О, не надо, не надо этой жизни, этой земли! Уничтожить ее? Умереть? Уйти с нее?
Или отчаянным усилием воли преобразить эту земную, темную жизнь?
Да, да, преобразить. Создать Творимую Легенду. В ней начать жить. И в «Навьих Чарах» путь Сологуба – обратный. Не от жизни смертной идет, а от Творимой Легенды. От единой, первичной воли. Твори – мир. Светлым озаряет строем пугливую жизнь. Жизнь мелькнула когда-то черным виденьем – убийство Матова-отца, и пятнает еще в виде тяжелых призм одиночество Триродова. С Жизнью-Житием порвано, далее идет Жизнь-творчество. И здесь – 2 пути. Путь одинокой и чистой мечты, он же путь в страну Ойле… Но – возникло в них обоих торопливое желание возвратиться на темную землю. Нет, не голубой мечтой спасемся, не Синюю Птицу разыщем, не в гротах глухих поплывем, не поедем, как Cabet, в Икарию – здесь создадим новый мир. Творимая Легенда, труднее и тверже. Пугливый сон Альдонсы озаряется творчеством. Творимая Легенда тот же мир, ибо извечная воля не создаст иного мира, кроме созданного. Но мир – вне человеческой смертности, вне косности. Стройная колония Триродова[594]. Не чудом преобразить мир, не сорвать с него косность, разбудить Альдонсу, а создать его новым, согласным заслужить Дульцинею. Нет в мире зла, нет сопротивления – таким делают его лишь касания человека: «Проклята земля в делах твоих», – вот завет мирского зла. В делах человеческих, в реальности мир – косен и бесцелен. Легендой преображаем его – ибо мир новый – наша мечта, наше творенье. От реального мира – отрекались, закупоривались в тесной келье, мир Легенду, мир – Дульцинею, ставшую Альдонсой примем – и не Мир внешний примем, а нашу мечту, ставшую миром. Принимаем лишь то, что творим. Претворяем мертвое в живое.
«Мелкий Бес» доказал, что сложная формула человеческих сцеплений, будучи развернута и сокращена, даст всегда в результате нуль, смерть, что человеческое житие = 0 есть тождество[595], какие бы ни были в этом житии положительные величины, каких бы ни было там загадок. Что, следовательно, – из человеческого жития строить никакой формулы нельзя – это нейтрально: – множь нуль на целое число, возведи его в степень – все нуль. Ценность, величина – в творимой легенде, в изначальной воле, преображающей мир – о том говорят «Навьи Чары».
Легенда – мечта ценная, совпадает с миром, и мы примем ее. Будет ли совпадение – начисто, о том скажет нам Сологуб в дальнейшем[596].
В сентябре того же 1909 года он читает десятую книгу «Шиповника», где помещена третья часть «Творимой легенды» («Королева Ортруда»), и откликается на ее появление, снова вспоминая «Мелкого беса» и сестер Рутиловых. К сожалению, мы не знаем того письма Вира, на которое Томашевский отвечает, но в общем и без того достаточно ясно, о чем идет речь. 9 сентября помечено начало рассуждение: «“Шиповник”, кн. Х. (Метерлинк. Мария Магдалина. Сологуб. Королева Ортруда. Блок. На Куликовом поле). <…> Сологуб – тот овладел действительностью. Каждая деталь романа кажется намеком на действительные события. Проходят чуть ли не живые лица. И это было бы даже пасквилем, если бы не сдержанный, могучий, светозарный талант Сологуба.
А Блок. Он лирик навеки. Новалис как-то сказал: “Все приводит меня к себе самому”, – и Блок, твердо зная это, ищет себя и в народе, и в Руси, и на Куликовом поле. Не было ли бы трезвее найти себя в себе самом?»
10 сентября следует продолжение: «О 3-х сестрах. Чехова не читал. А Людьмила <так!> должна быть понятна для тех, кто читал Сологуба. Ваш прием – дискредитирующий ее характер, слишком прост: “Ничего не сказано, разве только, что она была язычницей, любит (разновременно?) красоту, поэтому любит голое тело – причем дается ряд сцен ее с гимназистом”. О Передонове подобным образом – “ничего не сказано, разве что он был заскорузлым педагогом, боялся недотыкомки, причем дается ряд сцен его с разными лицами”. <…> А у кого лучше освещены люди – у мутно<го>, матового, осеннего Чехова или у красочного, видящего в небе Дракона (опять – закавычка: зачем он солнце назвал драконом?), молящегося Светоносцу Сологуба?»[597].
Эта продолжительная преамбула понадобилась для того, чтобы почувствовать, на каком фоне возникает настоящее литературоведческое открытие Томашевского, едва ли не первое из множества, которые он сделал на своем веку. Мы предлагаем вниманию читателей фрагмент письма из Льежа от 27 ноября – 2 декабря 1910 года. Этот фрагмент был написан 2 декабря. Речь в нем идет о никогда, сколько нам известно, не сопоставлявшихся произведениях: печатающейся в альманахах «Шиповник» трилогии Ф. Сологуба «Творимая легенда» и романа Пьера Луиса «Приключения короля Позоля».
Пьер Луис (Пьер Феликс Луи, 1870–1925) обладал устойчивой репутацией писателя, работающего на грани искусства и порнографии[598]. Несколько сборников стихов и три романа были напечатаны при жизни, почти столько же «запретных» произведений вышло в свет после его смерти[599]. В России уже с первых эпизодов знакомства с его творчеством (например, с обмена мнений между Г.В. Чичериным и М.А. Кузминым в 1897 г.[600]), не зная еще запретного корпуса, его обвиняли в непристойности, книги запрещали (например, второе издание «Песен Билитис» в переводе А.А. Кондратьева, да и интересующий нас роман, кажется, тоже испытал цензурные придирки), все творчество ставили невысоко, но он был довольно широко известен читающей публике и даже изысканным писателям. «Песни Билитис» были очень популярны и, несмотря на недовольный отклик, вопрос об их влиянии на «Александрийские песни» Кузмина наверняка будет поставлен еще не раз. Мы в свое время пытались показать, что «Афродита» Луиса могла воздействовать на поэзию Блока[601]. Но, пожалуй, именно проза Сологуба могла легче всего впитывать в себя некоторые мотивы произведений Луиса, в том числе и названного Томашевским. «Королева Ортруда» была опубликована в 1909 г., а в Санкт-Петербурге в 1908 году вышел роман «Приключения короля Павзалия», и в библиотеке Сологуба он был[602]. Впрочем, конечно, он мог читать и по-французски, поскольку даже переводил с этого языка.
Как любопытную параллель отметим, что Луис был фотографом-любителем и коллекционером фотографий, и среди его наследия многие фото исполнены в жанре «ню», причем позировали для них его многолетние любовницы Мари де Ренье (дочь Ж.-М. де Эредиа и жена А. де Ренье) и Зохра Бен Брахим[603]. Подобной коллекцией обладал и Сологуб. См. в дневнике М. Кузмина про разговор с Ан. Н. Чеботаревской: «Она потолстела, переменила прическу, стала похожа на таитянку, говорит, что отвыкла от людей, показывала свои карточки в голом виде, но было скучновато там»[604].
Письмо, из которого мы извлекаем фрагмент, хранится: РГБ. Ф. 645. Карт. 40. Ед. хр. 13. Л. 15 об.–16 об.
Вы, вероятно, не забыли королевство Островов[605] и сельскую учительницу Альдонсу? Вы помните, вероятно, и скромную обстановку ее дома.
«На столе книжки, издания Дома Любви Христовой. А вот, на кровати, из-под подушки зачем-то виден прочитанный наполовину роман Пьера Луиса?»[606]
Какой же это роман? – Несомненно, то были «Похождения короля Позоля».
Действительно, обитательница Островов должна были интересоваться судьбами ближайшего государства – королевства Трифемского, тем более, что очень многое роднило эти два королевства. Хотя бы то, что, находясь в Средиземном море, говоря одним языком – французским и обладая многими другими качествами государств, они тщательно избегаются энциклопедиями, географами и вообще – ученым миром[607]. И о том и о другом осмелились заявить миру – беллетристы. Не потому ли, что в жизни этих государств политика имеет более литературную, чем реальную форму?
Но какую же форму имеет политика в Трифемском государстве?
Это – что весьма странно в наш век – абсолютная монархия. Но существует она лишь для того, чтобы оберегать свободу нравов своих подданных.
Весь кодекс законов состоит из 2 положений: 1) не вреди другому 2) соблюдая первое – твори, что угодно[608].
И нравы соображаются с этим. Нагота – не вредит никому, потому все желающие – а таких много – одеваются в костюмы первых людей (до их изгнания из Рая)