, но все равно сравнительно немногочисленны.
Второй том составили статьи 1925–1934 годов. Прежде всего, процитируем вступление составителя к комментариям: «После публикации Поэтического хозяйства Пушкина и итоговой лекции июня 1924 года “О чтении Пушкина”, Ходасевич почти полтора года не касался этой темы» (2, 459). Но все-таки в солидном томе есть работы того неопределенного жанра, о котором мы говорили выше («Парижский альбом, V»; «Девяностая годовщина», «Обывательский Пушкин», «Кровавая пища»), многочисленны «Рецензии, полемика и пр.» – мы насчитали 29. Но соотношение работ о жизни и о творчестве Пушкина в этот период радикально меняется. Творчеству посвящены «О двух отрывках Пушкина», «Глуповатость поэзии», «Монах», «Гавриилиада», «Saints de Glace». При этом последняя – крошечная заметка, меньше книжной страницы, а «Гавриилиада» – переделка старой статьи, напечатанной впервые еще в 1918 году. Зато работ о жизни – целых 14, и названия некоторых очень выразительны: «Тайные любви Пушкина», «Пушкин, известный банкомет», «Графиня Нессельроде и Пушкин», «Пушкин и Хитрово», «Из жизни Пушкина», «Зеленая лампа», «Арина Родионовна», «Пушкин на Святогорской ярмарке», «Начало жизни», «Литература», «Вдохновение и рукопись», «О пушкинизме», «Молодость», «Зизи». Даже если мы объединим три публикации фрагментов из так и не написанной биографии Пушкина в единое целое, останется одиннадцать против пяти.
Пожалуй, еще более выразительная картина получится, если мы попробуем представить себе третий том незавершенного издания. Там практически не будет статей о пушкинском творчестве. «Как?» – воскликнет осведомленный читатель. «Так», – ответим мы, сославшись на сводку первых публикаций статей из книги «О Пушкине» 1937 года. Лишь одна статья оттуда была напечатана в 1926 году, все остальные – не позже 1925-го. Как точно написала И.З. Сурат, «Книга “О Пушкине” была подготовлена Ходасевичем к юбилею 1937 г. взамен пушкинской биографии, на которую еще в 1935 г. была объявлена подписка <…> и которой он так и не написал. Вместо нее подписчики получили сокращенное и переработанное издание книги “Поэтическое хозяйство Пушкина”…»[743]. Таким образом, о творчестве – ничего нового. Зато статей о жизни – сколько угодно. Есть «Пушкин и Николай I», есть «Гр. Д.Ф. Фикельмон», есть «Жена Пушкина»…
Такой примитивной статистики достаточно для того, чтобы сказать: основательно устроившись в эмиграции, Ходасевич практически не пишет о поэзии Пушкина, зато о его жизни – много, еще больше рецензирует самые разные советские и эмигрантские издания, посвященные поэту.
Теперь обратимся к другой части наследия Ходасевича – к поэзии. К сожалению, сводной работы, учитывающей все обнаруженные исследователями цитаты в произведениях Ходасевича не существует, поэтому нам приходится опираться на собственный комментарий к сборнику стихотворений «Библиотеки поэта» (1989). Так вот, в «Европейской ночи» и примыкающих к ней стихотворениях нам удалось обнаружить только две прямых отсылки к поэзии Пушкина (плюс к этому, может быть, еще и третья – форма «Мадон» с одним «н» в стихотворении «Хранилище»). Ни в какое сравнение это не идет с другими его книгами, написанными в России. См., например, анализ пушкинских реминисценций в «Тяжелой лире», проделанный Ю.И. Левиным, на фоне его же утверждения: «В Е<вропейской> Н<очи>, вообще гораздо более бедной реминисценциями по сравнению с Т<яжелой > Л<ирой>…»[744]. Примерно такое же впечатление создалось и у нас, когда мы старательно исследовали точки соприкосновения поэзии Ходасевича разных этапов ее развития с поэзией Пушкина и его современников. Из поэтов XIX века в «Европейской ночи» гораздо отчетливее заметны переклички с Баратынским и с Тютчевым, чем с Пушкиным. Как в прозе, так и в поэзии творческая сторона Пушкина Ходасевича занимает все менее.
Конечно, всему этому можно отыскать объяснения, находящиеся вне собственно творческих моментов. Так, например, ясно, что для газет, где преимущественно сотрудничал Ходасевич, гораздо выгоднее было печатать статьи о жизни Пушкина, чем о его творчестве, которое, несмотря на всяческие заклинания, мало кого интересовало. А писать просто так, «в стол», Ходасевич не мог себе позволить, вынужденный ежедневно зарабатывать себе на жизнь журналистским пером. Можно сослаться на то, что «Европейская ночь» дает слишком малый материал для сопоставлений, поскольку большинство стихов, входящих в нее, написано в первой половине 1920-х годов, а более поздний эмигрантский опыт Ходасевича в стихах отразился лишь в малой степени. Можно обратить внимание на продолжающееся постоянное присутствие имени Пушкина в самых различных статьях Ходасевича 1920–1930-х годов. Но все-таки слишком разительна перемена, и далее мы попробуем дать ей объяснение, исходя из внутренней эволюции Ходасевича и его художественного мира. Отметим, что почти 20 лет назад сходную работу проделала И.З. Сурат в небольшой книге «Пушкинист Владислав Ходасевич»[745], но наши акценты будут несколько другими.
Входя в литературу среди символистов «последнего призыва», Ходасевич уже в первой книге стихов (напомним, 1908 год), пробуя разнообразные формы современного стиха, значительное место уделяет и формальным подражаниям стиху Пушкинского времени. Тем самым он явно солидаризуется с неоклассической ориентацией символизма, отчетливо проявившейся в поэзии Брюсова тех лет и в «Урне» Андрея Белого (1909), а также с поисками других поэтов, стремившихся разрабатывать то же поле, – его приятель Борис Садовской, хороший знакомый Юрий Верховский, в какой-то степени – Валериан Бородаевский. Эта линия поэзии представляется Ходасевичу значительно более перспективной, чем та, что шла через Анненского и отчасти Кузмина к поэзии будущих акмеистов. Естественно, на этом пути невозможно было обойтись без Пушкина. В наибольшей степени такая ориентация проявилась во второй книге стихов Ходасевича «Счастливый домик» (1914), которая очень многими была обвинена в пассеизме, что сам он фиксировал в продолжении приведенной нами в начале цитаты из «Колеблемого треножника». Случайно или нет, но выход «Счастливого домика» почти совпал с написанием статьи «Петербургские повести Пушкина», которая появилась в свет только в 1915 году, но закончена была летом 1914-го[746]. В этой статье, однако, совершенно отчетлив «символистский Пушкин», что не преминул заметить ехидный Н.О. Лернер, рецензируя отдельное издание повести Пушкина-Титова «Уединенный домик на Васильевском»: «Остроумное вступление г. Ходасевича (почти дословная перепечатка помещенной в № 3 “Аполлона” прошлого года статьи “Петербургские повести Пушкина”), развивая эту тему, дает некоторые верные аналогии, но не чуждо рискованных преувеличений и неубедительных натяжек. <…> Вообще г. Ходасевич чрезмерно “перечертил”. Он даже ввел черта в светлый и веселый “Домик в Коломне”, из которого при этом запахло, впрочем, не горящей серой подлинной чертовщины, а всего только литературной гарью мережковщины»[747].
Замечание Лернера справедливо. Как только Ходасевич выходит из пределов наблюдения за отдельными текстами или их сопоставления, не сопровожденного собственными выводами, он почти всегда уходит от собственно научных выводов в сферы мистические. Его интересует или «поэтическое хозяйство», сложно устроенное и часто проецирующееся на русскую поэзию последующих лет, в том числе прежде всего на поэзию самого Ходасевича, или же сумма идеологических выводов самого высокого порядка, в которой легко усмотреть многие параллели с русской религиозно-философской критикой. Примеры обратного сравнительно редки, из них хотелось бы прежде всего отметить статью о «Гавриилиаде», не случайно не раз им печатавшуюся в слегка различающихся вариантах. Но чаще Ходасевич исходит в своем понимании литературы из дихотомии, выразительно описанной им в статье «О Сирине»: «В художественном творчестве есть момент ремесла, хладного и обдуманного делания. Но природа творчества экстатична. По природе искусство религиозно, ибо оно, не будучи молитвой, подобно молитве, есть выраженное отношение к миру и Богу»[748]. И тут вольно или невольно ему приходится подставлять свой собственный художнический опыт на место подразумеваемого пушкинского (или же опыта другого писателя), иначе получалось или то, что современники почитали нестоящими мелочами («Анализ мочи теток Пушкина», как съязвил журнал «Ухват»), или же фразы, за которыми почти не чувствуется подлинный Пушкин, настолько они витиевато-возвышенны и потому находятся вне собственно литературы, даже если Ходасевич защищает ее самое (как в финале статьи, посвященной полемике с о. Сергием Булгаковым).
Между ремеслом и молитвой находится та сфера поэзии в ее точном смысле, о которой Ходасевич говорит очень редко, слишком редко. Смеем предположить, именно потому, что он как бы подставляет себя на место Пушкина. Далеко не случайно, что в конце 1910-х и начале 1920-х годов он даже свои черновики строит по образцу пушкинских. В проницательной статье хорошо знавший Ходасевича С.И. Бернштейн писал: «…наряду с <…> доводами в пользу важности для Пушкина произносительно-слухового представления стиха, надо отметить, что и графические представления играли в его творчестве значительную роль…», – и далее о Ходасевиче: «…сочиняя вслух, он одновременно записывает текст, перечеркивая, исправляя его и произнося все варианты, причем процесс письма играет в его творчестве важную роль. Его черновые рукописи сильно исчерканы помарками»[749]. Всякий, работавший с черновыми тетрадями Ходасевича, моментально чувствует ориентацию его работы на черновики Пушкина. Нам уже случалось писать о том, что после завершения работы над стихотворением «По бульварам» Ходасевич расшифровал его, как это делали пушкинисты того времени с черновиками Пушкина, то есть дал полную транскрипцию черновой рукописи, и написал, словно подводя итог: «Вот какой вздор получается из “транскрипции”»