Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 2. За пределами символизма — страница 76 из 126

И взрывчатей, и драгоценней,

Чем всё величье потрясений

В моей пылающей стране…[771]


Но уже на следующий день он пишет стихотворение (хотя тоже не доводит до стадии белового автографа), где все звучит совсем по-иному:


Душа поет, поет, поет,

     В душе такой расцвет,

Какому, верно, в этот год

     И оправданья нет.

В церквах – гроба, по всей стране

     И мор, и меч, и глад, –

Но словно солнце есть во мне:

     Так я чему-то рад.

Должно быть, это мой позор,

     Но что же, если вот –

Душа, всему наперекор,

     Поет, поет, поет?[772]


Не станем специально говорить о хорошо известной проблеме разочарования Ходасевича в революции после введения нэпа, – об этом написано много и, в общем, согласно. Но дальше начинается самая, пожалуй, сложная часть нашей темы – как рассказывал Ходасевич о своем опыте прохождения через революционные события в годы эмиграции.

Сложная – потому что ему пришлось пройти несколько этапов в поисках согласия со сколько-нибудь влиятельными течениями в эмиграции. А поначалу необходимо было иметь в виду еще и то, что он рассчитывал сохранить возможность вернуться в СССР. Показателен в этом отношении его первый опыт публикации в эмигрантском издании статьи на литературно-политическую тему. Во вторых воспоминаниях о Горьком, опубликованных уже посмертно, Ходасевич рассказывал: «В сентябре месяце, когда Каменев и Зиновьев разгромили литературные организации Москвы и Петербурга и устроили знаменитую высылку писателей за границу, он сказал, что, конечно, высланным здесь будет лучше, но Каменева и Зиновьева ругал последними словами. И вдруг прибавил, что было бы хорошо, если бы я написал об этом, попутно упомянув о провокации Зиновьева в кронштадтской истории. На мой удивленный вопрос – где же написать? – он ответил: “Да хотя бы в «Голосе России». Бездарная газета, но порядочная”. После некоторых колебаний я статью написал и напечатал. Так, под прямым воздействием Горького, началось мое, сперва тайное, под псевдонимом, участие в эмигрантской печати»[773].

Относительно этой статьи справедливо писал Валерий Шубинский: «На первый взгляд автор – явный, казалось бы, враг большевиков – темпераментно перечисляет все обиды, нанесенные ими за последние четыре года писателям. Но если внимательно приглядеться, виновниками во всех случаях оказываются либо мелкие сошки – Павел Лебедев-Полянский, Михаил Покровский, <…> либо – Зиновьев. <…> Зиновьеву противопоставлены добродетельные Горький и Луначарский, имеющие благотворное влияние на Ленина, который сейчас, к сожалению, болен. <…> Ходасевич позволил использовать себя для выяснения отношений внутри большевистской элиты, осуществлявшемся <так!> – как это ни странно – через эмигрантскую прессу»[774].

Аналогично выстраивал свою позицию Ходасевич в сравнительно надолго затянувшуюся эпоху окончательного перехода в лагерь эмиграции, о чем нам уже доводилось писать: и в статье «Господин Родов», и в воспоминаниях о Брюсове, которые сам поэт считал причиной отказа ему в пролонгации советского паспорта и требования вернуться в СССР, основным пунктом обвинения была не поддержка советской власти, а переметничество, то есть мотивированный сиюминутной выгодой переход от пламенного сионизма и соответственной религиозности к решительному антибольшевизму, затмевающему все, и уже безо всякого перехода – к одержимости большевистскими идеями и имитации пролетарского происхождения[775].

В этих статьях он был осторожен по отношению к себе. Так, скажем, в том же «Господине Родове» он писал: «Увы, Семен Родов обличал меня в сочувствии большевикам! Подсмеивался над моею наивностью: как мог я не видеть, что Ленин – отъявленный, пломбированный германский шпион? Он ненавидел большевиков мучительно»[776]. То есть сочувствие большевикам представлено не как качество самого Ходасевича, а как обвинение Родова. В 1935 году он формулирует по-другому: «Видя мое несочувствие временному правительству, Родов меня обличал в сочувствии большевикам»[777].

И это понятно. Как хорошо известно, Ходасевич должен был искать себе пропитания в газетах и, стало быть, так или иначе соотносить свою деятельность с их интенциями. Но «Последние новости», «Дни» и «Возрождение», где он в разное время был регулярным сотрудником, слишком отличались друг от друга, чтобы можно было чувствовать себя абсолютно независимым и демонстрировать эту независимость на страницах газеты. Если бы шла речь только о публикации литературных произведений, такое могло бы устроить газету. Но как только речь заходила о публицистике и критике, даже писатели с репутацией крупнейших (Бунин, Куприн, Мережковские) сталкивались с достаточно жесткой редакционной политикой «своих» изданий (нам доводилось разбирать это в случае с З. Гиппиус[778]). Тем более зависел от своих работодателей Ходасевич, не имевший такой репутации.

И напоминания о революционных днях играли в его жизни существеннейшую роль, прежде всего потому, что слишком многие охотно готовы были напомнить urbi et orbi, что «более заметной становится деятельность Ходасевича только со времени большевистского переворота. Писатель становится близок к некоторым культурно-просветительным кругам (О. Каменевой и др.), занимает пост заведующего московским отделением издательства “Всемирная литература”, Госиздат издает его книги и проч.». Столь же компрометирующими для сотрудника «Возрождения» были и следующие фразы: «В 1922 г. В.Ходасевич уезжает в заграничную командировку и вступает в число ближайших сотрудников издаваемого Горьким журнала “Беседа”, где и появляется вскоре упомянутая выше статья Белого, давшая первый толчок к должному признанию ценной и высокополезной деятельности Ходасевича. С 1925 года Ходасевич порывает с Советской Россией, расстается с Горьким и делается помощником литературного редактора “Дней”, возобновленных А.Ф.Керенским в Париже»[779].

Под давлением таких обвинений, грозивших лишением места на страницах газеты весьма правого толка, Ходасевич должен был каким-то образом строить систему защиты, исходя уже из того, что о возвращении в Советский Союз речи не может быть. Если ранее довольно было опереться на мелкие, практически незаметные постороннему глазу перемены дат, обстоятельств и оценок, то в 1930-е годы требовалась более откровенная смена оптики, через которую стоило рассматривать позицию Ходасевича.

Прибегнем опять-таки к сопоставлениям ранних и поздних редакций тех мемуарных фрагментов, которые касаются его позиции в революционные годы. Так, практически все, пишущие о Ходасевиче, цитируют его слова из очерка «Законодатель»: «К концу 1917 года мной овладела мысль, от которой я впоследствии отказался, но которая теперь вновь мне кажется правильной. Первоначальный инстинкт меня не обманул: я был вполне убежден, что при большевиках литературная деятельность невозможна. Решив перестать печататься и писать разве лишь для себя, я вознамерился поступить на советскую службу»[780]. В раннем варианте читаем совсем иное начало: «По целому ряду причин, о которых когда-нибудь расскажу отдельно, в январе 1918 года я решил поступить на советскую службу»[781]. Казалось бы, пришло время рассказать о причинах, но автор молчит, выдвигая самое в данном случае главное – осознание пагубности советской власти для творчества. Это дает все основания усомниться в истинности его слов.

Противоположным образом выстраивается соотношение раннего и позднего вариантов в случае мемуарного очерка о Пролеткульте. Ранний, озаглавленный «Как я культурно-просвещал», включает, например, такой абзац: «Ошибка моя заключалась в том, что я думал, будто просветительную работу можно вести и при большевиках. Вот этого я уж больше не думаю. Напротив, знаю отчетливо, что всякая (без исключений) просветительная деятельность им ненавистна. Только тактические соображения мешают им с нею бороться так решительно, как хотелось бы»[782]. И за этим следовали рассказы о том, как некий комиссар присвоил паек, выписанный Ходасевичу, как И.И. Ясинский предупреждал его насчет лекций революционным матросам: «Только вы, батенька, полегче с матросами: не вздумайте им взаправду читать лекции. Осерчают»; и, наконец, как его отправили культурно просвещать венерических больных.

В традиционно печатающемся варианте 1937 года, названном «Пролеткульт и т.п.», цитированный абзац отсутствовал, а из описанных казусов сохранилась примерно половина, завершаясь комической сценкой: «Мне было кем-то предложено читать популярные и литературные лекции (в частности, о Пушкине) в кружке для самообразования, который начальство предписало устроить при… Российской Академии Наук. Я сперва думал, что речь идет о сторожах и уборщицах, но мне пояснили, что посещение кружка будет обязательно для всех без исключения работников Академии. Перспектива объяснять Хвольсону, отчего бывает гром и молния, Павлову рассказывать о системе кровообращения, а Модзалевскому сообщать, что Пушкин родился в 1799 году, меня ужаснула. Я отказался»