Разыскания в области русской литературы XX века. От fin de siècle до Вознесенского. Том 2. За пределами символизма — страница 85 из 126

[842]. Этот карикатурный Мандельштам восходит к тому же прототипу, что и беспомощный, запуганный паникер, описанный Терапиано.

Но еще более характерно, что основанием для рисуемого облика покойного поэта Терапиано делает собственные воспоминания, как будто бы не могущие вызвать ни малейшего недоверия. Цитируем то же письмо: «Не могу забыть, как на большом дневном собрании поэтов в Соловцовском театре, перед большой публикой, составленной, главным образом, из квалифицированной советской (поэты должны были выступать по поводу какого-то дня красной культуры), Мандельштам, не выносивший публичных выступлений и не обладавший для этого данными – голос его был слабым, он торопился, то слишком повышая, почти до крика, тон, то срываясь, переходя почти в шепот, с отчаянием, почти насильно вытолкнутый на эстраду, читал свои “Тристиа” и “На каменных отрогах Пиэрии”. Ему кричали: “Громче, ничего не слышно!” Он еще больше смущался, сбивался, начинал строфу снова – словом, “провалился” окончательно и, чтобы спасти положение, распорядитель – советский – громко объявил: “Товарищи, простите, знаменитый поэт товарищ М<андельштам> не привык (!) к эстраде”»[843].

Практически тот же облик воссоздается в заметке Юрия Трубецкого, появившейся в 1959 году в альманахе «Мосты». Приведем полный текст его заметки:

В энном году, в таком-то месяце, такого-то числа, я был приглашен на «вторник» к профессору Г. «Вторник» был несколько скучноват. Читали, обсуждали. Какие-то окололитературные дамы и девицы. Молодые люди, пишущие стихи под Есенина. Приехал Осип Мандельштам, читавший в Доме ученых свою «Египетскую марку» и стихи. Жена профессора Г., писавшая неплохие стихи, пригласила Мандельштама на очередной «вторник». Мандельштам с аппетитом уничтожал пирожки с мясом и торт, довольно рассеянно слушал и говорил. Впрочем, в конце вечера прочитал одно стихотворение.

Я и мой приятель З., проводив его до квартиры его двоюродного брата (врача-окулиста), шли домой. З. читал: «Жуют волы, и длится ожиданье, последний час вигилий городских». Тогда я видел Мандельштама последний раз. Он уехал в «погоне за смертью». Перед этим я спасал Мандельштама от уличных патрулей, – он был в великолепной шубе, – а при шубе какая-то рыжая кепка, что, конечно, еще подозрительнее. На шубу Мандельштама оборачивались прохожие.


Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит.

Только злой мотор во мгле промчится

И кукушкой прокричит.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь:

За блаженное бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь…


На самом же деле Мандельштам панически боялся вооруженных людей[844].

Эта заметка кажется совсем бессмысленной, поскольку единственная цепочка воспоминаний, извлекаемая из нее, такова: пирожки с мясом и торт – двоюродный брат окулист – великолепная шуба в сочетании с рыжей кепкой. Ни год, ни город, ни хозяева, ни единственное прочитанное стихотворение не расшифрованы. Но существует документ, который дает возможность прояснить эту заметку, подставив под нее реальные факты. Недавно В.И. Хазан опубликовал письмо Трубецкого к Глебу Струве от 9 июня 1953 года с рассказом о встречах с Мандельштамом. Однако по какой-то причине в публикации не оказалось двух листов рукописного текста, которые мы приводим. Последняя опубликованная В. Хазаном фраза: «В Киеве, м<ежду> пр<очим>, жил его брат, врач-окулист», а далее в письме следует: «Видимо, брат О.Э. (родной или двоюродный – точно не знаю) не очень хорошо к нему относился. Был такой эпизод: я зашел к О.Э. (он жил на углу Николаевской и Меринговской ул. – Киев) и пригласил его на маленький фестиваль у профессора-искусствоведа С.А. Гилярова – сына философа А.Н. Гилярова. О.Э. с радостью согласился. Видимо, он был просто голоден. Это и выяснилось. У проф. Гилярова был солидный ужин, и О.Э. с радостью накинулся на еду. Особенную честь он отдал сладкому. Потом охотно читал стихи. Я его пошел провожать. И если бы не я, вряд ли О.Э. дошел до дому. В ту пору по городу патрулировало <так!> ЧК. Я, во-1) имел некоторые документы и, во-2) знал все проходные дворы и мог своевременно увести О.Э. от нежелательного столкновения с чекистами. Это было после свержения гетмана и последующего отступления правительства Петлюры. Каким образом О.Э. добирался потом в Петроград и Крым – не знаю. Следующая (и последняя) встреча моя с О.Э. была уже во время т. наз. НЭП’а (год точно не помню), когда О.Э. приехал официально и читал лекцию в Доме Ученых. Лекция его была просто читкой рукописи впоследствии изданной книги “Шум времени”. После лекции его снова пригласили к проф. Гилярову (жена Гилярова была поэтессой и устраивала “лит<ературные> среды” – по вторникам). На этой вечеринке, данной в честь О.Э. последний и слушал и читал стихи, впоследствии вошедшие в изданный сборник “Стихотворения”. В свое время я получил эту книгу с надписью, но во время моего побега в Берлин я эту книгу потерял, как потерял и много других ценных книг. Вероятно, Вы эту книгу знаете. Туда вошел “Камень”, “Tristia” и еще цикл. Кстати, там было много разночтений с первыми изданиями. При советах вышел его “Камень”, кроме этой книги и т.наз. “Вторая книга стихов” (почему-то не носившая названия “Tristia”)».

Далее следует опубликованный В. Хазаном текст, повествующий о манере чтения Мандельштама[845].

Эти две рукописные странички дают несколько дополнительных сведений о мало документированном пребывании Мандельштама в Киеве зимой 1928– 1929 года. Мы знаем, что он выступал там 26 января 1929 г. в Доме врача, читал «Век», «1 января 1924» и отрывки из «Египетской марки»[846]. Однако появление его в доме профессора-искусствоведа Сергея Алексеевича Гилярова (1877–1946), действительно сына академика Алексея Никитича Гилярова и внука известного Никиты Петровича Гилярова-Платонова[847], насколько мы знаем, никем зафиксировано не было. Но для темы нашего размышления существеннее эволюция, претерпеваемая рассказом Трубецкого от письма к печатному источнику: два визита сливаются в один, охотное участие в вечере заменяется рассеянным вниманием, отвлеченным едой, и с трудом выторгованным чтением одного стишка, патрули 1919 года вторгаются в 1929-й и т.д. Смысл этих трансформаций, как кажется, один: создать у читателя впечатление, что Мандельштам – этакий человек не от мира сего, преследуемый роком и гонящийся за смертью уже в январе 1929 года.

С первым обликом, созданным Николаевским и тиражированным собранием сочинений 1955 года, невозможно было мириться из-за очевидных ошибок, несообразностей и неточностей. Второй облик уничтожал очевидное противостояние поэта и советской реальности. И, как кажется, именно на осознанной борьбе с этими двумя мандельштамовскими образами из-за железного занавеса определяют свои позиции и Ю.Г. Оксман, от которого от первого Струве получает достоверные сведения о советском периоде Мандельштама, и Ахматова и Н.Я. Мандельштам. Впрочем, о книгах последней и о мере мифологизации в них еще будут полемизировать, но какие бы то ни было суждения об этом явно выходят за рамки нашей темы.


Соединены две отдельные статьи, в п е р в ы е о п у б л.: Сквозь железный занавес: Как узнавали в эмиграции о судьбах советских писателей. Статья первая // Литература русского зарубежья (1920-1940-е гг.): взгляд из XXI века: Материалы Международной научно-практической конференции 4-6 октября 2007 г. СПб., 2008. С. 14-20; Что видно сквозь железный занавес // Новое литературное обозрение. 2009. № 100. С. 376–387.

СТО ПИСЕМ ГЕОРГИЯ АДАМОВИЧА К ЮРИЮ ИВАСКУ (1935–1961)

Всего этих писем 198 – так подсчитал сам адресат. Конечно, было бы весьма полезно напечатать их в полном объеме, да еще и с сохранившимися копиями сравнительно немногих писем Иваска, как диктуют требования научной ответственности. Однако мы ограничились лишь половиной, и причины этого нуждаются в объяснении не в меньшей степени, чем рассказ о корреспондентах.

Собственно говоря, вряд ли от нас требуется особое представление Г.В. Адамовича. Сам факт того, что в России издаются многотомные собрания его сочинений[848], переводит поэта, эссеиста и в первую очередь литературного критика в разряд если не классиков (слишком уж он изменчив и многолик), то авторов, известных всем и каждому.

Его же корреспондент Юрий Павлович Иваск (1907–1986), хотя и не относится к числу писателей вовсе забытых, все же и не обладает особой популярностью у русского читателя. Книги его стихов не издаются, статьи остаются разбросанными по страницам журналов русского зарубежья, исследования не переводятся, и не слишком велика вероятность, что он непременно сделается тем явлением, которое органически входит в активный фонд нашей культуры[849].

Меж тем место Иваска в истории зарубежной литературы оказывается весьма значительным: на основании его писем Зинаида Гиппиус делала выводы о состоянии умов русской молодежи, оказавшейся в эмиграции; он был чрезвычайно активен при издании таллинских сборников «Новь» еще в 1930-е; он открывал читателю русского зарубежья Леонтьева и Розанова, Цветаеву (с его предисловием был впервые напечатан «Лебединый стан») и Комаровского; под его редакцией выходил один из наиболее изысканных журналов русской эмиграции – «Опыты»; цикл статей «Похвала российской поэзии» – очень яркий очерк истории русского стихотворного искусства.

Однако само по себе стихотворчество Иваска – а он себя считал, как это обычно в таких ситуациях и бывает, прежде всего поэтом, – как правило не вызывает большого энтузиазма у читателей (хотя у него есть и преданные поклонники); статьям и книгам о литературе все время как будто чего-то не хватает, и даже сразу не скажешь, чего именно; издания довольно быстро устаревали и становили