Реакция Путина. Что такое хорошо и что такое плохо — страница 29 из 37

Но мы ведь фантазируем, не забывайте. И можем нафантазировать, что хотим, поэтому внимание. Лет через двадцать, когда им будет в среднем за восемьдесят, это будет уже невозможно, но пока ведь им в среднем за шестьдесят. Первый постсоветский политический класс, первый свободно избранный российский парламент (союзный Съезд не в счет — и потому, что союзный, и потому, что там еще были списки, если кто помнит — «красная сотня»), несколько сотен политиков того поколения, которое еще не знало ни политтехнологий, ни подкупа, ни вбросов, ни звонков из администрации президента, которой тогда, между прочим, тоже еще не было. Съезд народных депутатов 1990 года созыва. Обычный, как везде в восточной Европе, первый свободный парламент, обычные советские люди, которые должны были стать новой национальной политической элитой, и стали бы, если бы не номенклатурный реванш Ельцина, растоптавший их, заменивший капээсэсовскими черномырдиными и сосковцами, а через двадцать лет заведший страну в окончательный тупик.

Русские Гавелы и русские Валенсы, выбранные историей и народом (я действительно не знаю, что здесь первично) и запертые на двадцать лет в своих квартирках в Крылатском, чтобы только сейчас ожить в социальных сетях. Травкин сегодня гораздо меньшая звезда, чем Яшин, но это ведь ничего не значит. У Травкина есть тот мандат 1990 года, а у Яшина его нет — может, завоюет когда-нибудь, но это будет потом. А сейчас есть вот тот двадцатилетней давности парламент, я начну перечислять имена и наверняка кого-то забуду, а кого-то впишу зря — может, умер уже, а мы не заметили; постараюсь быть осторожным с именами, просто, чтобы было понятно — это ведь не только уже трижды упомянутый Травкин, или Константинов, или Олег Румянцев, или Аксючиц. Это и Борис Немцов, и Минтимер Шаймиев, и Аман Тулеев, и Иван Полозков, и даже ведущие «Взгляда» — и работающий у Прохорова Любимов, и пропавший неизвестно куда Мукусев. Если каким-то фантастическим образом собрать их сегодня вместе, то окажется, что это совсем не заповедник ветеранов позапрошлых времен, а полноценный земский собор, представляющий даже современную Россию куда более репрезентативно, чем и нынешняя Государственная дума, и все предыдущие.

Более того, я не знаю, что скажет заседающий в Конституционном суде до сих пор Валерий Зорькин, но если бы он руководствовался только законом (мы просто читали его «антиоранжевые» выступления последних лет, и звучат они, прямо скажем, жутковато), он бы признал, что тот Съезд — это вообще-то последний легитимный высший орган государственной власти в Российской Федерации. Все, что было потом, даже если не иметь в виду чуровщину и даже если предположить невозможное, что все выборы после 1993 года были чисты и прозрачны — даже с поправкой на это нельзя отрицать, что в основе всех выборов последних двадцати лет лежит очень сомнительный и с моральной, и с правовой точки зрения ельцинский указ номер 1400. Можно, конечно, избрать еще одну никого не представляющую Государственную думу, а потом еще одну, и так до бесконечности. Но при живом законном парламенте это все-таки не единственный возможный путь. Ситуацию можно еще раз сравнить с какой-нибудь восточноевропейской страной после падения коммунистического режима, когда в страну возвращаются из эмиграции или из тюрем люди, лишенные возможности участвовать в политике на протяжении десятилетий. Почему-то всегда считалось, что такого политического резерва у России нет, но он вообще-то есть. И, отдавая себе отчет в том, насколько странно это звучит сегодня, я все-таки предлагаю всем, кто думает о завтрашней России, как говорится, переспать с этой идеей — вдруг она не настолько фантастична, как может показаться на первый взгляд? Знаю людей, которые в своих политических фантазиях всерьез рассуждают о возможности вернуть династию Романовых, но династии давно никакой нет, а наше учредительное собрание, наш земский собор — он жив и, возможно, до сих пор ждет своего часа. Подумайте серьезно.

О чем думает судья Морщакова

Тамару Морщакову, заслуженного юриста, многолетнего судью Конституционного суда, одного из авторов действующей российской Конституции — таскают теперь по допросам в рамках «дела экспертов» (звучит как «дело врачей»). Как какую-нибудь Марию Баронову, вызывают в Следственный комитет, и Тамара Георгиевна стучится в затонированное окошко бюро пропусков в Техническом переулке, встречает в этом окошке враждебный взгляд комитетовской женщины, потом поднимается в лифте, долго отвечает на вопросы следователя, потом приписывает внизу протокола — «с моих слов записано верно», еще ниже расписывается. Отмечает пропуск, уходит домой.

Интересно, вот хотя бы в часы этой унизительной процедуры допроса — она, Тамара Георгиевна Морщакова, вспоминает ли о том, что с ней и с Россией было двадцать лет назад? Садится в машину и, отъезжая от высотки Следственного комитета, думает: «Черт, вот зря мы тогда их не остановили, зря поддержали Указ № 1400, зря подписались под суперпрезидентской моделью государственного устройства, ох, зря». Понятно, что и без ее поддержки Ельцин все равно бы расстрелял Белый дом, протащил бы свою Конституцию, назначил бы преемника, и все было бы точно так же, как теперь. Но если бы она, лично она, Морщакова, не была соавтором вот этого государственного устройства, легко позволяющего устраивать «дела экспертов» и много всякого, еще более неприятного, тогда ей можно было бы с чистым сердцем посочувствовать, а так… А так получается популярный в свое время литературный сюжет, «Правая кисть» Солженицына или «Курсистка» Смелякова: старый большевик был когда-то беспощаден к врагам, не знал ни компромиссов, ни страха, ни упрека, а потом сам оказался в лагерях, и вот он уже теперь разбитый и униженный пенсионер, «беспомощными пальцами пытался вытянуть из бумажника свою единственную справку и никак не мог».

Одна из парадоксальнейших особенностей позднепутинского времени — массовое устройство Володиных и Сечиных прошлого на правозащитных и смежных должностях. Министр печати, своими приказами запрещавший газеты («День», «Правда» и «Советская Россия» — по тем временам это как у нас сейчас «Новая газета»), министр социальной защиты в самом социально неблагополучном 1992 году, префект центра Москвы времен первых рейдерских войн и много кто еще — все они в конце нулевых стали хранителями гражданского общества и прав человека. Людей, несущих персональную ответственность за сложившийся в России двадцать лет назад и существующий до сих пор политический режим, можно обнаружить по обе стороны кремлевской стены: кто-то работает «хорошим парнем» около власти, кто-то, напротив, давно стал критиком Кремля, но и тех, и других объединяет одно — абсолютное отсутствие сомнений и рефлексий по поводу того, что они делали двадцать лет назад. Когда кремлевский замполит времен предвыборной кампании 1996 года выступает с обличениями против нынешних политических порядков — задумывается ли он, что эти порядки придуманы и созданы в том числе и им?

Очень удобно реагировать на происходящие сейчас политические ужесточения, репрессивные меры, наглость власти и прочее, как будто бы они начались вдруг, из ниоткуда, вопреки всей предыдущей практике. Это действительно удобно, но куда деть 1993 и 1996 годы? «Мы не могли иначе, ведь тогда бы пришли Макашов и Баркашов, и всем бы было плохо», — этот аргумент с годами звучит все более стыдно. Сегодняшними людоедскими законами, нечестными выборами, коррупцией, государственной гомофобией и прочими радостями мы обязаны именно тем, кто двадцать лет назад строил «макашовоустойчивую» власть и построил — никому не подконтрольную, не сменяемую, без обратной связи, без совести. Меньше всего хочется сейчас охотиться на ведьм, но стоит наконец понять, что режим, при котором живет Россия сегодня, — ельцинский, а Владимир Путин — не более чем частное проявление этого ельцинского режима. Интересно, понимает ли это Тамара Морщакова, когда ждет своей очереди на допрос в Следственном комитете.

Путин на Болотной

Навальный — это я

Я очень хорошо помню тот день; подозреваю, что не забуду его никогда — ну, у каждого есть такие дни.

Настоящий сильный мороз, какой бывает только далеко от Москвы. Мрачный большой индустриальный город на южном Урале. Черная ночь, хотя уже семь утра. Мое такси за сто, что ли, дополнительных рублей проезжает без спроса на обкомовскую дачу на краю парка в самом центре города, почти как в Нью-Йорке. Завтрак с московской делегацией — придворными правозащитниками, теми самыми, которые теперь приставлены к Сноудену. Потом уже с делегацией — в «Газели» по окрестностям города. Сначала танковый полигон и казарма, больше похожая на тюрьму, и несколько десятков молодых зверей в солдатских армяках, прячущих глаза, когда их спрашиваешь, что случилось у них в казарме в новогоднюю ночь.

Потом больница, на меня, как на остальных членов делегации, надевают белый халат, но в реанимацию не пускают, зато я разговариваю с врачами. Потом в той же «Газели» — истерика военного прокурора из Москвы, присланного на пике конфликта прокуратуры и военного министерства сюда искать компромат на генералов и офицеров. Компромата у него нет, есть только солдат с отрезанными ногами и сидящий в СИЗО (гауптвахты упразднили тремя годами раньше) младший сержант, заставивший солдата с больными ногами сидеть всю ночь на корточках. «Обычная дедовщина», — фраза из моей статьи, которая станет потом даже строчкой в песне группы «Телевизор», да если бы только в ней.

Но я еще не знал ничего, тогда даже смартфонов не было (то есть были, но у меня не было), и по дороге к интернет-кафе в здании, — черт, когда я все это забуду, — сушечной с суровой вывеской «Наши суши сделаны из японского риса, а не из краснодарского, как в остальных кафе», — я звоню в Москву редактору, хвастаюсь, что у меня сенсация, и прошу добавить мне места на журнальной площади. В кафе я сначала (дедлайн) пишу колонку про фильм «Сволочи», и только потом, глубоко вдохнув, начинаю «тот самый текст»: «Полигон Бишкиль — 60 километров от Челябинска. Казарма № 1. Под потолком висит включенный телевизор с приглушенным звуком. Перед телевизором сидят солдаты батальона обеспечения танкового училища». Мне двадцать пять с половиной лет, журналистом я работаю чуть меньше пяти лет, и понимаю, что за эти пять лет сейчас со мной случилась главная репортерская удача, главная победа. Москва, а с ней вся страна, гадает, что там на полигоне случилось, а я единственный приехал на место и во всем разобрался. Пишу, пишу, пишу.