Реализм и номинализм в русской философии языка — страница 100 из 115

Столичные мальчики громко заявляют о своем существовании… Разве не смешно: качаться с разинутым ртом и злобно, бранчливо твердить свое и свое – Форма! – Содержание! – Содержание! – Форма!

Густав Шпет


1. Язык и слово

Чтобы представить себе действительное место формалистов в общем развитии науки о языке и слове, опишем некоторую последовательность в осмыслении языка и слова.

Язык можно рассматривать с точки зрения его происхождения или функции: почему? – и зачем? – причина и цель. Генетическое и телеологическое представления о языке взаимообратимы, их синтез на этом уровне произвел еще А.А. Потебня, соединив в 1870-е годы методы исторический и сравнительный в общем сравнительно-историческом методе исследования языка и текста.

Вторая, функциональная, точка зрения, в свою очередь, раздваивается с выделением основных функций: речемыслительной (ментальной), явленной в психологизме индивидуальных особенностей речи, и коммуникативной, явленной в социальных аспектах речевого поведения. На этой точке расхождения синтез обеих функций, равноценно важных для языка, произвел И.А. Бодуэн де Куртенэ в конце XIX века; он связал психологический и социологический подходы к языку и тексту в общий узел «неофилологии», обращенной к функционированию живого языка сегодня, а не в прошлом или в будущем. Такова именно исходная точка роста всех последующих направлений, известных отечественной филологии.

В принципе, и ментальный, и коммуникативный аспекты речевой деятельности и языка одинаково выделяют, в свою очередь, по две равноценные точки зрения. Род всегда явлен лишь при наличии видов. Род «ментальности» в познании предстает как две разнонаправленные позиции: язык можно изучать, идя от формы к смыслу или, наоборот, от смысла к форме.

Род «коммуникативности» в познании также определяется двумя разнонаправленными позициями: от говорящего к слушающему или от воспринимающего к говорящему. В обоих случаях все четыре позиции равноценны в отношении к сущности знака, т.е. онтологически. Говорящий идет от смысла к форме – это ономасиологический аспект языковой теории; слушающий идет от формы к смыслу – таков семасиологический аспект языковой теории (Даниленко 1990).

Активный участник диалога с помощью слов строит высказывание – предлагает предложение, а пассивный участник в то же время расшифровывает полученную информацию, воспринимая предложение как совокупность слов. На этой точке предварительный синтез был произведен Л.В. Щербой в 1927 г., он говорил о «трояком аспекте речевой деятельности» (Щерба 1974: 24 – 39).

Но работа не была завершена. Еще в 1919 г. идеологическое возмущение произвел – механически понятый и истолкованный – «Курс общей лингвистики» Ф. де Соссюра (1977: 31 – 285), который во многом опирался на предшествующие синтезы (правда, нигде этого не оговаривая – лукавая подробность лекций). Однако соссюрианская дихотомия язык : речь поворачивала изучение языка к одному единственному аспекту – к коммуникативному. Всё великое – просто. Всё механистичное – упрощает. Всё упрощенное – подхватывается старателями от науки.

Диалектика противоположностей, вызывающая движение и развитие, в исследовании языка и текста сменилась догматикой статикиконструктом вне референта, вне реальности. Проблемы онтологии феноменологически свернулись в ограниченном пространстве теории познания. Соберем различительные признаки, выявленные в процессе анализа. Телеологически понятая функция (норма как «внутренняя телеология» вместо системы языка) в коммуникативном аспекте речи, с точки зрения «от воспринимающего» (пассивная грамматика), т.е. от формы, от суждения, от предложения, – таковы различительные признаки одной влиятельной школы отечественной филологии, «московской семасиологической школы». Телеологически понятая функция системы (вне конструируемой нормы) в ментальном аспекте языка, с точки зрения «от говорящего» (активная грамматика), т.е. от смысла, от понятия, от слова, – таковы различительные признаки другой влиятельной школы, «петербургской ономасиологической школы».

Дифференциация началась еще в рамках бодуэновской «неофилологии», и определялась философским источником, который подкреплял соответствующие гносеологические позиции собственно филологических школ.

Неокантианство в чистом его виде приводило к развитию «функциональной грамматики»: функция формы стала основным предметом изучения «академической» линии петроградских ученых (В.В. Виноградов, В.Μ. Жирмунский, Б.А. Ларин).

Неокантианство, обогащенное феноменологией Э. Гуссерля, привело к явлению, известному как «формализм» (типа ОПОЯЗовского): формализм заключался в попытке формализовать в научном описании сложные социально-культурные явления – вполне естественное, казалось бы, стремление науки к аппроксимации научного знания (длительный процесс неадекватной критики этого направления отбил охоту наблюдать язык художественного текста у многих поколений советских «литературоведов»). Шеллингианство, традиционное для московских гуманитариев, привело к типичным проявлениям так называемой формальной школы в духе Ф.Ф. Фортунатова (А.Μ. Пешковский, Г.О. Винокур, М.Н. Петерсон).

Шеллингианство, обогащенное феноменологией, дало толчок развитию направления, позднее известного как структурализм: форма функции стала основным предметом изучения языка и текста (начиная с Г.Г. Шпета, затем эмигранты: H.С. Трубецкой, P.O. Якобсон и др.). Не совсем удачной попыткой синтеза трех последних направлений стала Пражская школа, имевшая предрасположенность к этому благодаря логике своего собственного развития (некоторые идеи самого Гуссерля восходят к философам Пражской школы).

Таким образом, когда мы говорим о «форме» в языке и в тексте, мы должны рассматривать все четыре ответа на вызов времени, но в различных аспектах их понимания. Сам по себе термин «форма» многозначен и в известном смысле формален, он соотносится с несколькими греческими и латинскими корнями. Здесь ограничимся феноменологическими версиями московской и петроградской школ – идеей формы у «формалистов» и у «структуралистов».

2. Форма и содержание

Влияния Гуссерля на формалистов не отрицает никто. Виктор Эрлих считал даже, что все формалисты смешивали философское и семантическое понятие формы, поскольку и сам термин «форма» многозначен (Erlich 1969: 185).

Следуя Гуссерлю, формалисты в известный момент оторвались от реальности референта (как бы его ни называли: вещь, предмет, объект и пр.) и работали с поэтическими неологизмами «псевдо-референта». Их материал вторичен, хотя они и призывали к «правде жизни». Только слово и смысл текста были релевантны в их построениях, поскольку феноменология объект («вещь») противопоставила слову, а под «значением» (Bedeutung) понимает лишь ту часть словесного знака, которая явлена как совокупность отраженных в нем существенных признаков объекта. Поскольку в познании (текста) редуцирован объект, замещающее его понятие выносит за скобки и предметное значение (в терминах различных дисциплин это денотат, объем понятия или экстенсионал), сохраняя в исследовании только собственно значение (иначе – десигнат, содержание понятия или интенсионал). «Смерть вещей» футуристы и формалисты переживают отраженно через слово – как кончину предметного значения слова:

«Сейчас старое искусство умерло, новое еще не родилось; и вещи умерли, – мы потеряли ощущение мира <…> Только создание новых форм искусства может возвратить человеку переживание мира, воскресить вещи и убить пессимизм»,

– утверждал Виктор Шкловский в самом первом печатном изложении этой исследовательской программы (Шкловский 1914: 12). Она созвучна и состоянию дел, в том числе в филологии, и известному призыву Гуссерля: «Назад к вещам!».

Из этого вытекает несколько следствий. Первое лежит на поверхности: определение-прилагательное-эпитет находится в центре внимания формалиста, поскольку именно

«потеря внутренней формы возмещается эпитетом, который не вносит в слово ничего нового, но только подновляет его умершую образность»

(приводятся примеры типа солнце ясное, белый свет, грязи топучие – там же: 5).

Манифест петербургских формалистов – это реферат на основе прочитанных в университетском семинаре и только что переизданных трудов А.Н. Веселовского и А.А. Потебни. Как только у слов

«их внутренняя (образная) и внешняя (звуковая) форма перестали переживаться»,

слова стали нуждаться в обновлении через форму внешнюю, через звучание, через фонему, о которой также студенты петербургского университета только что узнали от И.А. Бодуэна де Куртенэ. Синтезом этих трех концепций в его обращенности к поэтическому слову и является петербургский «формализм». Тщательная разработка теории эпитета, с одной стороны, и образности словесного знака – с другой, и стала практической деятельностью молодых филологов на много лет вперед.

С такой точки зрения, «содержание» знака и есть его «форма». «Форма создает для себя содержание», но и «невключение смысла в искусство» – это тоже «трусость» (Шкловский 1983: 37 и 74). Вообще «форма versus содержание», и множественность значений текста как системы равноценных знаков определяется смыслом индивидуальных слов, значение которых неотделимо от звучания. Внешняя форма словесного знака, его звучание, определяла его внутреннюю форму, его значение, и потому (тем самым, в свою очередь) сама становилась содержанием, включаясь в более широкий контекст «органического единства поэтического языка» и текста. Поэт не создает образы – он находит их в слове, именно слово является основной единицей поэтического текста, потому что

«всякое слово в основе – троп» (там же).

Заметим подробность, важную для дальнейшего обсуждения. Говоря о возрождении умершей образности стершегося от употребления слова, в действительности Шкловский рассуждает вовсе не об образе, а о символе. Поэтическая практика его времени вышла из символизма с опустошенным словом, потому что слово-троп завершило круг семантического развития от исходного образа (внутренней формы естественного языка) через научное понятие к поэтическому символу-мифу. Осталась живою только внешняя форма, звучание, «фонема». Лишь на исходе жизненного пути понял Шкловский, что и

«поэзия, как и вся литература, это борьба понятий» (там же: 111),

но в начале века гуссерлианское «вынесение объекта за скобки» устраняло из рассуждений цельность понятия – оставался символ, который хотели «освежить» посредством образа. В принципе, и такой поворот мысли не был чужд традициям петербургской философской школы – лейбницианская концепция «выхода в образ», «пробуждения образа», основанная на постулате «минимальной содержательности», монады. Роль такой монады и сыграла фонема, сама по себе значения не несущая, но различающая значения на более высоком уровне текста (дискурса). Так возникло убеждение в том, что «литературное произведение есть чистая форма» – система форм, взаимопроникающих и возводящих друг друга в ранг содержания.

Третье следствие также понятно. Важен не объект, не система объектов, не предметность вещного мира, но отношения между ними. Не имя существительное, но эпитет. Достоинством петербургских формалистов является то, что формализм формы они не распространили на формализм функций, что случилось с восходящим к московскому гуссерлианству формализмом. В Петрограде не возникал структурализм, поскольку здесь исходили из содержательной интерпретации фонемы – своего рода монады (минимальной содержательности языка: абсолютно чистая форма вне материи).

3. Теория и философия

Важно самопризнание Шкловского:

«Не знал философию. Поэтому думал, что всё открываю заново» (там же: 79).

Это – ключевая фраза к пониманию всей истории русского формализма. В зрелом возрасте Шкловский совершенно точно определил роль и место этого течения в русской филологии. Сделал он это в противопоставлении к возникшему на московском учении о грамматической форме структурализму.

Поздний Шкловский отрекается от формализма («я не формалист» – «это название случайное») и определенно говорит об «умных отсталых структуралистах», которые в поисках пустой формы обратились к выделению одной только «части движения», т.е. к статике, к моменту покоя, тогда как «слово связано со временем», или, как утверждал Ю.Н. Тынянов,

«форма не пространственное, но временное измерение поэтического текста, и потому оформляющий принцип не статичен».

Кроме того, «слово живет в мире», в мире вещей и идей, и потому «смысловому слову» (так!) следует вернуть большую точность. Показателен пример:

«Сейчас смотрю на пол, я говорю, что это слово мужского рода. Посмотрю словостенка“ – женского рода… Однако в русском языке существительные собака и пёс, эти существа разного наименования бывают одного пола» (там же: 99);

ср. кот и кошка, а

«в работе структуралистов все кошки – женщины. И все собаки в этом стихотворении – мужчины» (там же).

По подчеркнутым словам видно, что и на старости лет основатель формализма не различал вещь и слово, слово для него по-прежнему вещно, а вещь предстает словесно. Важна лишь идея, из которой исходит автор и на основе которой он отождествляет это слово с той вещью. Такая позиция – позиция концептуалиста, а сама позиция определяется именно установкой на воскрешение словесного образа из исходного концепта.

«Роман строится не на словах, а на понятиях – и понятиях движущихся – оспаривающихся сущностях…» (там же: 101).

Мысль выражается не только словом, но и делом (вещно). Не текст является целью, утверждает Шкловский, он всего лишь средство для «установления граней кристаллизации» нового образа как про-образа идеи (понятия).

Структуралисты делят произведение на слои, потом решают один слой, за ним – другой, отдельно – третий и т.д. – тем самым разрушают форму, потому что формаэто разность смыслов, противоречивость (там же: 82).

«Надо считать. Это делают структуралисты. Перед этим надо читать»,

чего они не делают (там же: 86), потому что и

«анализировать надо движение, а не только спокойное состояние» (там же: 89).

Литература – явление языка, но и слово тоже различно:

«поэтическое слово – оно другое, чем слово прозаическое» (там же: 90).

P.O. Якобсон и в последних беседах гордился тем, что

«Московский лингвистический кружок более строго настаивал на лингвистике и был склонен интерпретировать поэзию как язык в его эстетической функции»,

т.е. не отличал слова от лексемы (Jakobson 1988: VIII, 532).

«Теория структуралистов интересна своей точностью. Она напоминает работу столяров, которые украшают дерево» (Шкловский 1983: 106),

т.е. уже готовую вещь, не обращая внимания на органическую идею этой вещи, хотя, как уже сказано, даже поэзия – это «борьба понятий» в образной форме.

Структуралисты – типологи, их теории

«исключают возможность появления в разных странах <…> самостоятельных литератур» (там же: 108),

между тем концептуальная теории содержательных форм слова прямо-таки взывает к необходимости специфически национальной поэзии в границах родного слова, и вторжение в его образный мир «со стороны» грозит разрушением природных его смыслов.

Структуралисты, как то и свойственно всякому номиналисту,

«разводят термины и полагают, что создают новую теорию. Говоря иначе, они занимаются упаковкой предмета, а не самим предметом» (там же: 125)

– убийственное замечание, и лучше не скажешь:

«У структуралистов возникновение большого количества терминов создает иллюзию, что уточняется анализ. Но такого рода анализ без учета смысловых соотношений мало что дает» (там же: 129).

Наоборот, «формалист» интересуется каждым «новым смысловым планом» слова в тексте. Он изучает содержательные формы слова в их постоянном движении, постольку и в той мере, поскольку и как это позволяет текст. В этом заключается его понимание формы, в отличие от московских «формалистов» же.

4. Смысл формы

Вернемся к этому понятию – «форма».

Согласно символической концепции А.А. Потебни, каждое слово поэтично, и внешняя его форма (звучание) противоположна внешней же форме текста (предложения, высказывания) и противопоставлена внутренней форме слова (ближайшее его значение, этимон). Если такую последовательность выразить современными терминами, это соответственно знаксловолексема, или, на другом уровне определения связей, семиотически – это разные степени знака, а именно индексиконасимвол. Градуальность оппозиции подчеркивает несводимость одного уровня описания к другому, и вместе с тем выявляет диалектику их преобразования: форма нижнего уровня есть содержание следующего уровня.

Понятие «внутренней формы» признают и сторонники функциональной по основным своим устремлениям Пражской школы, но здесь внутренняя форма понимается не как речемыслительный концепт, а в духе А. Марти – как со-представление (Mit-vor-stellung), co-значение (Mit-bedeutung) слова: оно не входит в предмет сообщения, но является посредствующим звеном между звуком-знаком и значением-словом (в тексте). Согласно этой точке зрения на форму, знак становится словом лишь в коммуникации, а исходный дуализм словесного знака (одновременно логическое отношение к вещи и психологическое – к идее) требует двоякого его толкования. Этимология изучает внутреннюю форму слова, а семасиология – значения слов в тексте. Преимущественное внимание к коммуникативному аспекту языка устраняет из исследования речемыслительный концепт и потому – лексему.

С точки зрения Московской морфологической по преимуществу школы, форма есть

«совокупность тех его (языка. – В.К.) элементов, которые способны действовать на эстетическое чувство»,

а

«образы в литературном произведении суть те значения слов, которые возбуждают представление о чувственном восприятии» (Ярхо 1927: 7 – 8).

Таким образом, в поэтическом тексте образы основаны на «понятиях» и представляют собою фигуры речи, поскольку

«образ есть поэтическое суждение – образ есть миф» (там же: 123).

Московские лингвисты утверждали тот же принцип:

«форма – это морфэ».

Такая точка зрения исходит не из слова, а из предложения, способного соединить исходный образ («чувственное восприятие») с явленным в суждении понятием и тем самым создать «образное понятие» – символ. Позиция весьма уязвимая, уже А.Μ. Пешковский заметил, что в «Капитанской дочке» всего одна фигура (слабое сравнение) и ни одного тропа, кроме чисто языковых, но произведению в целом в образности не откажешь. Дело не в тексте и не в фигурах, дело в слове.

Г.О. Винокур уточнял определение с гносеологической точки зрения:

«Различия в значении опираются на различия в форме»,

но и различия в форме нужны,

«чтобы уже потом можно было разглядеть различие их функций»

(Винокур 1959: 417; на с. 390 рассуждения о внутренней форме, которая служит содержанием в слове).

Внутренняя форма как значение и внешняя форма (звучание) как материя слова недостаточны для понимания («потом разглядеть») функций слова.

Г.О. Винокур отчасти прав, утверждая, что формалисты по существу отрицали понятие внутренней формы слова; прав и А.Μ. Пешковский, полагавший, что формализм – «последовательный материализм слова». «Материализм» заключается в отождествлении слова и вещи, а внутреннюю форму слова формалисты не признавали потому, что в основе их изысканий находились содержательные формы слова – т.е. явленные формы концепта (понимаемого как внутренняя форма слова). Так, для Ю.Н. Тынянова любая целостная «форма» есть реализация («явленность») какого-либо отношения и потому зависит от функции:

«главное в историко-эволюционном порядке – форма. Главное в логическом порядке – функция»,

форма изменяется в зависимости от изменения функции. Это действительно был формализм, но формализм в кавычках, и уж вовсе не «формальный метод», как пытались его представить многочисленные и влиятельные оппоненты.

Формалисты хотели освободить поэтическое слово от философской идеи, заслонившей слово от вещи, и потому исходили из идеи, ориентируясь на логику отношений (между словом и вещью). Нацеленность на слово в попытках углубиться в сущность явления ориентировала их на (ре)конструкцию текста:

«искусство как прием»,

«как явление языка и стиля»,

«как сделана вещь», ее «строй»,

«энергия внутренних связей текста»

и пр.

С лингвистической точки зрения, интересна попытка «формалистический принцип» анализа текста исходя из слова возвести к далеким временам. По мнению Б.А. Ларина,

«в Индии поэтика начинается с „формальной школы“, правда – оценочной и статической».

Древнеиндийские лингвисты

«испытывали „философское изумление“ перед тем наблюдением, что между словом и реалиями есть еще концепт этих реалий в сознании говорящих, и утверждали, что самым загадочным оказывается именно соотношение слова-знака и его „семантемы“ (общего смыслового представления или понятия)»;

форма здесь не только

«открыто высказанное, „форма“, т.е. не только знаки, но и прямой или метафорически явный смысл» (Ларин 1927: 30, 34, 35).

В своем понимании формы как диалектического единства содержания и объема (т.е. в понятии), а не механического соединения содержания и формы (воды в стакане – по известному образу Ю.Н.Тынянова) петроградские формалисты исходили из убеждения в том, что всякая форма изменчива. Вечное слово традиционного для русских «реалистов» смысла эти концептуалисты стремились превратить в вещное слово, тогда как следовавшие за ними в своих крайностях структуралисты сделали это слово увечным, лишив его и смысла, и значения. Как и в других случаях, «питерская» школа обращала внимание на творческую, деятельную сторону проблемы (как форма создает содержание), а москвичи – на то, что содержание может быть познано через форму. Это ситуация диалога, в котором первые говорят, а вторые – пытаются их понять. Но самое важное различие заключалось в том, что для петроградских формалистов существенным является «вопрос о значении и смысле поэтического слова», о «диалектическом развитии формы» (Тынянов 1965: 22, 32), а не форма сама по себе, и уж, во всяком случае, не только внешняя форма «заумного языка» или «самовитого слова».

ГЛАВА XXIV.