Реализм и номинализм в русской философии языка — страница 19 из 115

Позитивисты вместе с Кантом утверждают, что нам доступны лишь явления, сущность же их безусловно непознаваема.

Владимир Соловьев


1. Принципы позитивизма

Русский позитивизм представлял собою сложное явление, иногда представая как простое свидетельство здравого смысла на фоне всё увеличивавшихся мистических идей. С философской точки зрения, русский позитивизм постоянно усложнялся, постепенно приводя к смешению французского позитивизма с английским эмпиризмом, а в конце XIX века – с критической философией Канта и с неокантианством. Родовая пуповина, связывавшая русскую философию с немецким идеализмом, по-прежнему гнала питательные соки, которые всё больше отравляли уже довольно самостоятельного младенца.

По-прежнему заимствование было избирательным, на что указывает уже и слишком эклектичное, на первый взгляд, смешение различных по происхождению тем и идей. Равнодействующая всех их определялась условиями русской общественной жизни; этой равнодействующей оказалась вера в единственность научных методов в противоположность метафизике, подмена духовного мировоззрения прагматическим методом. Слова В.В. Лесевича

«позитивизм без противоположения метафизике немыслим» (Зеньковский 1991: II, 2, 9)

стали паролем при определении действительно положительной науки. Позитивизм возникает и развивается в противоположность философии. Тот этап развития концептуального поля сознания, который связан с оформлением понятия на почве образного и символического осмысления действительности, пришелся на момент, когда строго научное, т.е. понятийное, вошло в конфликт с символически идеальным. Позитивист понимает познание как упорядоченное на логических основаниях мышление, как построение структуры знания, иногда даже и без обращения к объекту познания, что, в общем, и понятно, поскольку с позиции объекта (вещи) и производится эта номиналистически ориентированная форма познания.

Позитивизм своей принципиальной противопоставленностью философии (метафизике) и утверждением своей надклассовой и беспартийной позиции с самого начала становится тем фоном, на котором развиваются, от позитивизма отталкиваясь, все новые направления европейской философии. Это как бы нулевая точка отсчета, с которой исходит всякая новая концепция, обращенная к сущему наряду с явлением. Переходя от объективного идеализма Конта к субъективному идеализму Канта, позитивизм всё дальше удаляется от вещи, всё больше в своем философствовании он оказывается связанным с проблемой смысла слова – типичной номиналистической проблемой. Начинаясь как научный метод, позитивизм заканчивал, как философия науки, сведéнием философии к методу или к теории познания, знаменуя собою победу формальной логики над диалектикой.

Чтобы не возвращаться более к позитивистским проблемам знания и познания, изложим основные принципы и установки позитивизма, как их можно описать на основании творческого опыта самого позитивизма (не высказывая критических замечаний: обычно позитивизм критикуют именно неопозитивисты).

«Три фазиса развития человеческого духа», установленные основоположником позитивизма Огюстом Контом, призваны оправдать движение мысли от теологического через метафизический к позитивно-научному как вершине всякой науки вообще. Однако последовательная смена «фазисов», как давно замечено, представлена неверно. С точки зрения содержательных форм словесного знака, она также грешит. Развитие содержательных форм слова, а именно образапонятиясимвола диктует иную последовательность мировоззренческих концепций; они должны быть представлены как теологический – позитивистский – метафизический. Под именем философского последний и развился в XX веке, снимая противоположность между теологическим и позитивистским, между верой и знанием, между разорванными в разных сферах знания и познания сущностью и явлением. Известное нам уже переосмысление предмета науки в проявлениях реализманоминализмаконцептуализма – определяло ту же последовательность «фазисов». Но дело в другом. Фазы развития человеческого духа вообще не следовало бы понимать исторически последовательными, сменяющими одна другую. Такова действительно типологическая последовательность уровней познания, ранга средств познания в отношении к реальному знанию, а не историческая «смена фазисов», каждый раз более высоким, чем предыдущий. На каждом уровне развития каждый «свой» фазис являлся вершиной и действовал вплоть до вхождения в противоречие с другим, не обязательно последующим (мог быть и предыдущим – как в момент столкновения славянского язычества с византийским христианством).

Основной признак позитивизма во все времена – ориентация на положительные науки (у позитивистов – точные науки). Требование всякие научные определения формулировать в терминах естественных наук (физикализм), подводить всю область знания под физику телесного в ущерб идеально духовному являлось ошибочной установкой прагматически ориентированного сознания на вещь, с позиций которой и определялись все остальные отношения и характеристики бытия и мира. Ясно, что попытки разделить науки на естественные и неестественные вызвала к жизни и противоположную привативную оппозицию, с иной маркировкой: науки общественные и антиобщественные.

При этом содержательным элементом мысли признается не понятие, а суждение, т.е. не исходный, а средний член силлогизма (иначе: не имя-слово, а предложение; развиваются логический синтаксис, семиотика и прагматика языка в ущерб изучению слова как универсального языкового знака), так что «засорение науки псевдословами» требует постоянного очищения, для чего и создается «логический анализ обыденного языка», т.е. производится еще одна подмена понятий: языкаречью, словазнаком и т.п., поскольку сразу же позитивист приходит к выводу: такие термины, как сущность и подобные, оказываются в этой системе ценностей избыточными. Они не поддаются раскрытию в суждении, тогда как этап понятия благополучно «преодолен».

Установка позитивистов на полезное в известном смысле нейтрализует все остальные акциденции категории благо, которые в таком случае либо устраняются вовсе, как красивое, либо редуцируются с ущербом для дела, как истинное (говорят о предположительности истины и плюрализме мнений как основании научного знания; истина понимается как взаимосогласованность элементов системы в данной структуре вне самой вещи – впадение в концептуализм).

Познание сводится к процедуре описания фактов, которые одновременно предстают и как результат (личного) опыта, и как конструкция исследовательского сознания, как то, «о чем можно высказать суждение», что приводит к утрате всякого различия между вещью и идеей в их общей противопоставленности к слову. И опыт, и факт понимаются в чисто познавательном, но не в онтологическом смысле, они еще раз фиксируют внимание на том, что позитивистская интенция развернута не на объект, а на субъект, не на по-знание, а на co-знание: реальностьэто опыт, действительностьэто факт, знание жеэто связь (отношение) между ними.

Фактологическая установка позитивиста приводит к необходимости накопления (кумуляции) обильных эмпирических фактов, так что, как выразился еще Герцен,

«наука утрачивает дух за подробностями».

Соответствие факта истине определяется извне самого факта – процедурой верификации (основная операция в процессе исследования). Утверждается, что лишены научного смысла суждения (высказывания), не поддающиеся проверке опытом (опытными данными): критерий истины представлен как понятие, производное отспособапроверки (т.е. верификации).

Нормативность предстает как весьма поверхностное понимание закона, поскольку это закономерность, не явленная в своей сущности, но конструируемая сознанием: если закон познается на основе диспозиции вещей, то норма устанавливается на основе объективированных всознаниипредметов (феноменов, уже отвлеченных от вещного мира). Нам знакомы столь частые возражения позитивистски настроенных ученых против законов, например – фонетических законов в устах И.А. Бодуэна де Куртенэ или Г. Шухардта, а также против сознательного нормирования, т.е. против создания осмысленных систем; отсюда же и некоторые преувеличения в технике исследования (например, сведение закономерностей к количественным или символическим выражениям).

Как опора на факты и опыт, так и фиксация нормативности объясняются тем, что позитивист не постигает сущности, но изучает явление, поскольку сущность признается метафизической идеей, которой не соответствует ничто в опыте; следовательно, со временем (отразилось к началу XX века) позитивист утрачивает всякое представление о причинных связях в мире вещей, заменяя его постулированием функциональных зависимостей между идеями этих вещей (между предметами знания). Быть реальным значит быть элементом в структуре, которая обладает определенными функциями. Именно функционализм подводит современного позитивиста к плюрализму «теории факторов», а следовательно, и к множественности оценок и объяснений: мнения подавляют co-мнения; гипотеза замещает теорию.

Принцип конвенционализма определяется «аксиоматикой опыта», которые заставляют договариваться о некоторых опорных пунктах исследования как признаваемых всеми. Например, говорится о принципе экономии в мышлении и описании, о прочих условностях научного описания фактов, исходя из функциональной оправданности каждого отдельного опыта. Материал (исходный), данные и факты не разведены в последовательности операций от вещи через предмет к объекту; различные уровни абстрагирующего co-знания смешиваются и причиняют друг другу различные неудобства в по-знании.

Дело усложняется тем, что постоянно утверждается связь между значением слова и «гносеологическим образом», т.е. понятием, представленным как образ, что на самом деле и есть символ. Значение слова, т.е. десигнат S – напрямую соотносится сразу со всеми содержательными формами слова, конечным результатом чего и возникает недоверие к слову. Номинализм позитивистских учений является родовым их признаком, а недоверие к слову и неверие в сущности, за словом скрытые, развивают скептицизм в отношении к слову и агностицизм в отношении к сущности. Измельчание теории и вызванная этим множественность теорий связаны с необходимостью отозваться на каждую новую модификацию вещи, за всей совокупностью которых не пожелали увидеть вечной их идеи и не сумели фиксировать ее в слове. «Позитивистская бритва Оккама притупилась» (Нарский 1961: 360) – слишком многое приходится ей сбривать.

2. Русский позитивизм

Возвращаясь к русской философской мысли XIX века, мы находим источник первого позитивизма в обращении русских мыслителей к социальным вопросам своего времени (П.Л. Лавров, Н.К. Михайловский, К.Д. Кавелин, Б.Н. Чичерин и др.) – влияние французского позитивизма Огюста Конта в области идеологии.

Обогащенный кантовским априоризмом второй позитивизм новой волной накатывает к концу XIX века, охватывая своим влиянием уже собственно научную среду, нуждающуюся в строгом научном методе (Н.Я. Грот, В.И. Вернадский, И.И. Мечников и др.). Это немецкое влияние оказалось очень продуктивным и в языкознании (младограмматики).

Английский неопозитивизм XX века можно было бы считать третьим позитивизмом у нас в России, если бы его влияние было столь же решительным, как и влияние двух первых волн. Этого не случилось, как кажется, не только по причине «давящей догматики марксизма», но и потому, что русская мысль получила прививку против чистого позитивизма в трудах философов XIX века, таких как А.А. Козлов или В.С. Соловьев. Нужно иметь в виду и то, что обращение к позитивизму (в английском его варианте – к эмпиризму) у русских ученых и социологов обязательно проходило путь через Канта, т.е. определялось установкой на метод, а не на теорию и тем более не на идеологию. Заметим и то, что все ранние русские позитивисты, как и их оппоненты – истоками своего философствования так или иначе связаны с А.С. Хомяковым и его окружением. И Кавелин, и Козлов толчок к философской мысли получили в общении со славянофилами, в своей студенческой молодости, в Москве. Расхождение начиналось не только в жизненном опыте или в источниках германской ориентации, но и в границах тех предпочтений, которые стали фактом личной биографии; например, переездом в Петербург.

3. Петр Лаврович Лавров(1823 – 1900)

Неполным русским позитивистом был Петр Лаврович Лавров (18231900). О позитивизме он говорил в третьем лице:

«Приверженцам позитивизма не придется отречься ни от чего основного; напротив, только та философская система может иметь надежду на господство в будущем, которая удовлетворит несравненно лучше, чем это сделали О. Конт, Э. Литтре, Дж. Милль и др. Но в то самое время, когда эти требования будут удовлетворены и удовлетворены философскою системою, в то самое время позитивизм перестанет существовать, потому что его особенность заключается именно в отрицании возможности философской системы. Самая большая несообразность в нем та, что он называет себя философией» (Лавров 1906: 11).

Сам Лавров философию признавал и служил ей, поскольку

«философия есть наука принципов» (Лавров 1918: I, 23),

а в принципы он верил. Впрочем, попутно считал, что

«влиятельный автор и оратор имеет большее значение для истории цивилизации, чем оригинальный мыслитель» (там же: 8).

Лавров отмечает противостояние материалистов и идеалистов, полагая, что

«борьба не кончится, потому что никогда идеалисты не будут в состоянии доказать существование духа, как материалисты не докажут, что он не существует. Доказать может только наука <…> Что касается до отвлеченных понятий материи и духа как существ, это догматы, до которых науке нет никакого дела» (там же: 334).

Сторонник строгой науки, Лавров не допускает важности символов в познании.

«Все научные результаты достигнуты не разом, а путем выработки мысли и критики фактов»,

т.е. идеи и вещи в их единстве (реализм) (Лавров 1965: II, 51).

Философия всегда развивается в столкновении «своего» и «чужого»; так случилось и на Западе:

«Блестящая эпоха схоластики в конце XIII века была следствием притока в европейские школы арабских комментариев Аристотеля» (Лавров 1918: VII, 62),

а в последние годы XI века, когда начались крестовые походы, происходит первая борьба номиналистов с реалистами (там же: 61). Лавров полагает, что

«первый шаг науки – это закон; первое условие закона – это формула» (Лавров 1918: IV, 2, 41),

но

«всякий закон не относителен, не воспринимается чувствами и есть не факт, а идея» (Лавров 1906: 28 – 29).

Постоянное соскальзывание в реализм – особенность философствования Лаврова.

Он обсуждает различные возможности мышления. Например,

«мышление по аналогии может быть признано в очень многих случаях и сферах жизненным элементом работы мысли, несмотря на то, что оно восходит к доисторическому времени» (Лавров 1918: III, 5, 153).

«Стоит позитивистам твердо держаться научного смысла слов, и все противоречия исчезнут» (Лавров 1906: 30).

В частности,

«слова семейство, род, экономические отношения, политическое устройство, наука, искусство, метафизика, религия не суть законченные определенные понятия, в которых нельзя прибавить или убавить ни одной черты. Эти слова в разные эпохи выражали различный смысл» (Лавров 1965: I, 566).

Это естественно, поскольку именно понятия менее всего долговечны и в отличие от символов способны меняться по мере изменения жизни.

Слово активно участвует в жизни, и для личностей

«большею частью слова, принятые на веру, вызывают какую-либо деятельность мысли: человек при этом что-либо себе воображает или приходит к какому-либо заключению. Но образы, им высказываемые, и выводы, им делаемые, не суть результат веры: это процессы мышления, совершающиеся по законам, обусловленным особенностями личности. При тех же словах разные личности воображают или заключают иное, и степень различия обусловливается различием духовного развития личностей. Чем деятельнее мысль личности, в области ли воображения или в области понимания, тем своеобразнее мир образов и понятий, связываемый человеком с словами, принятыми на веру, тем менее может человек уступить выработанный им образ или усвоенное им понятие; тем теснее сживается он со своим личным внутренним убеждением» (Лавров 1918: VII, 58).

Эту мысль можно понимать и так: взаимодействие людей происходит на основе словесного образа, у каждого своего, который путем логических операций сгущается в понятие, но образ возникает как ответ на доверие слову, тогда как мысль очищает образ, доведя его до усредненного состава. Но люди неравны по силе мысли или образа – не значит ли это, что они никогда не поймут друг друга полностью и верно?

При всей тяге к точности термина Лавров в научном знании – реалист. Это видно по тому, что в познании он признает равенство идеи и вещи («мысли и факта»), придерживается идеи развития и справедливо полагает, что «доказать может только наука», тогда как на долю открытия остается чистая интуиция.

4. Константин Дмитриевич Кавелин(1818 – 1885)

«Философия никогда не была у нас предметом серьезного интереса»,

– заявлял К.Д. Кавелин, и

«только математические и естественные науки считаются положительными» (Кавелин 1989: 323).

Поскольку наука есть прежде всего критика, она и не носит никаких следов философии. Это – исходная установка русского философствования вообще, которое остается философией в той мере, в какой сохраняет «свободу от критики» – тяжелое для русской ментальности бремя послушания.

Среди утверждений Кавелина-историка находим и такое:

«Наша история представляет постепенное изменение форм, а не повторение их; следовательно, в ней было развитие, не так, как на востоке» (там же: 13).

Но что такое форма в ее отношении к мысли? Прежде всего это преобразование идеала – единственное, с чем согласны и идеалисты, и реалисты (материалисты) (там же: 297).

«Идеал есть синтез, в который слагаются результаты наблюдений, опытов, исследований, и служат нормою для деятельности» (там же).

Сами по себе

«формы никогда ничего не создают; они только определяют то, что уже существует как готовый материал, ожидающий отделки» (там же: 417),

так что и идеал, в свою очередь, предстает как готовый «общественный запрос, поставленный действительности», дан уже в цельном виде и подлежит не по-знанию, а – знанию, как норма.

Вот почему, полагает Кавелин, в Европе столь тщательно разработан

«вопрос знания, объективной истины, а истина индивидуальная, вера, личное убеждение заслонены, оставлены в тени» (там же: 312).

Между тем в центре познания находится всё же идея,

«каждая идея есть формулированная, определенная мысль о предмете, следовательно, о том, что нам представляется как нечто вне нас существующее, объективное»,

причем

«идеи не могут быть ни нравственны, ни безнравственны; они или правильны, или неправильны» (там же: 467).

Например,

«всякий в глубине души знает, доброе он замышляет и делает или дурное. Чувство добра и зла он носит в себе. Но спросите, что такое добро, что зло – никто вам не ответит на этот вопрос» (там же: 466).

Сущность непознаваема, но в ней и нужды нет, поскольку «всякий ее знает»; важна установка, норма, которая определит все последующие действия. Норму же знают, а не сознают, тем более – познают. Кавелин осознанно говорит о «понятиях» добро и зло, но это не понятия, а символы, те самые идеи, которые уже сформулированы в виде нормы. Содержательный смысл идеи подменен понятием, т.е. той ее содержательной формой, которую и признает позитивист как единственную. Слово оскоплено.

Еще пример того же рода.

«Любовь не есть понятие, которое можно анализировать и исследовать. Соответствующее ей общее понятие – предмет научного исследования и знания есть единение людей в обществе, и притом единение индивидуальное, хотя и пропитанное идеальным элементом и потому идейное. Любовь как чувство есть качество или душевное состояние, которое должно быть присуще индивидуальному человеку вследствие того, что он есть член общежития, сожительства и общения людей» (там же: 532).

Кажется, здесь мысль течет иначе, и нравственный символ предстает в исходном своем виде – как концепт сознания, а не понятие знания; однако рассуждение о понятии на фоне идеи (которая для него и есть концепт) показывает, что во всех таких случаях Кавелин говорит о понятии, только о понятии, всегда о понятии.

В самом деле,

«содержание внутреннего сознания добра и зла и понятие о добре и зле одинаковы (т.е. концепт и понятие совмещены в однозначности. – В.К.); но они существенно различаются между собою тем, что первое, совесть (т.е. conscientia – сознание и совесть для Кавелина одно и то же! – В.К.), выражает чисто непосредственное личное отношение человека к своим мыслям и поступкам, есть чувство, не укладывающееся ни в какую формулу, тогда как понятие не есть уже личное, а нечто объективное, предметное, доступное всем и каждому, подлежащее обсуждению и поверке» (там же: 467).

Сознание-совесть и понятие-знание не соединены по-знанием, они разведены точно так же, как были разведены во времена Иоанна Экзарха, идущего со стороны вещи, которая в данном случае именуется объективированным предметом. Таково второе упрощение позитивиста. Слово не просто оскоплено по содержательным формам своим: слова нет как логоса.

Слова – всего лишь знаки, которые «в разные эпохи выражали различный смысл», – утверждает согласный с Кавелиным в этом П.Л. Лавров. – Чтобы

«уяснить какой-нибудь трудный филологический термин, во многих случаях достаточно проследить его последовательные значения: история слов весьма часто есть история соответствующей мысли» (Лавров 1918: I, 96 и 566).

Например:

«Идея – единство понятия и действительности. Когда-нибудь я постараюсь поговорить подробнее с читателем об истории слова идея в его различных судьбах» (там же: 503).

История слов в их значениях есть теория познания позитивиста, точно так же как у кантианца гносеология растворяется в априорных схемах, у гегельянца диалектика – в антиномиях, а у эмпирика – в логике. Оно и понятно. Если в центре внимания одно лишь понятие, оно заменяет все содержательные формы концепта, и слово оказывается ненужным ни как форма (ее заменяет понятие), ни как норма (ее роль исполняет регулирующая сознание идея). Изучая изменения в значениях слов, всю содержательность слова как отношения S – от знака к понятию – мы сводим только к понятию, одновременно с этим возвышая значение линии D – от вещи к понятию. Поскольку же понятие в этой схеме эквивалентно концепту, самый концепт устраняя из мысли, становится ясным, что при этом взгляде на уровни логоса слово изменяется при любом колебании смысла в понятии: оно не всеобщее, а – подобно понятию – всего лишь особенное и служит для частных фиксаций единичноговещи. Через подобное слово, от которого сохраняется лишь оболочка знака, не прорваться к сущему, потому что на орбите смыслов такого слова мы никогда не сможем по-знавать – инварианты. Понятие иссушает слово, лишая его и красок образа, и аромата символа.

Это подтверждается рассуждениями вроде следующего:

«Всем известно и понятно, сколько естественные науки потратили напрасно труда и усилий, чтобы разделаться с метафорическими существами, называемыми силами. Приписать явление силе казалось очень удобным; название освобождало от необходимости искать объяснения; терминологией пытливый ум успокоивался по крайней мере на время, но положительное знание от такой замены дела словом сильно страдало. С призраком объяснения, загораживающим факт, предстояло много дела; нужно было сначала догадаться и понять (интуитивно и логически. – В.К.), что термин – не объяснение, и потом долго, упорно бороться с метафорой (дающей содержательный признак посредством аналогии. – В.К.), пока она подалась назад и заслоненный ею факт, дело, становилось лицом к лицу с исследователем. Естественные науки прошли наконец через эти недоразумения и борьбу; они вполне овладели действительным смыслом метафор и сделали их безвредными для науки… Каким образом, по какому закону отвлеченное понятие обратилось в умственное существо, в силу, в способность, производящую те явления, для которых она на самом деле служит только сокращенным, обобщенным обозначением, – это объясняет история развития понятий и языка. Но так или иначе, а это метафорическое олицетворение заняло принадлежащее ему место в науке, и мы, вместо того, чтобы исследовать отличительные признаки, которые им обозначаются, и роль этих признаков в психической жизни (т.е. в психологии как науке. – В.К.) обращаемся к метафоре» (Кавелин 1859: III, 589).

Конечно, не «отвлеченное понятие обратилось в умственное существо», а наоборот, «умственное существо» – образ в метафоре, принимаемый за символ – развился в понятие, необходимое для науки; синкретичность силы разошлась по наукам, в каждой из них терминологически фиксируя ей одной принадлежащую «силу». Значение метафоры состоит в том, что на первых порах, пока старатели науки «исследуют отличительные признаки», она становится «сокращенным, обобщенным обозначением». И, в конце концов, не только наука составляет силу культуры, а в других областях жизнедеятельности метафора так и остается полной заменой понятия, под которым Кавелин понимал научный термин.

5. Μ.А. Бакунин, П.Н. Ткачев, Д.И. Писарев

Нет необходимости усложнять изложение высказываниями других позитивистов XIX века. Разнообразия мало, различий нет и между представителями разных политических взглядов.

Толкуя социологические и этические термины, Михаил Александрович Бакунин (1814 – 1876) или Петр Никитич Ткачев (1844 – 1885 / 1886) воспринимают их как самые общие понятия, идеи, в которые могут быть вложены любые содержания. Понятие здесь синонимично слову, потому что именно мысль, с понятием напрямую связанная, из множества положительных фактов, явлений, событий «создает единство», формируя цельность понятия. Истина же всего лишь «простая, естественная логика», исключающая всякое образное представление, поскольку любое переносное значение есть возвращение к метафизике, что осуждается (Ткачев 1990: 548); даже символ, например счастье, определяется как понятие.

Говоря о слове, всегда добавляют, определенное оно или нет. Например, слово прогресс, «конечно, одно из самых неопределенных слов» (там же: 35); поскольку же определения требует понятие, становится ясным, что под словом разумеют понятие.

«И так с каждым понятием: чем оно отвлеченнее, тем оно субъективнее; наши нравственные понятия о зле, о добре, о долге, об общественном благе, о справедливости и т.п. представляют собою <…> отвлечения наивысших степеней, и в то же время они считаются субъективными по преимуществу <…> Чем понятие отвлеченнее и, следовательно, субъективнее, тем менее шансов за ним сделаться общеобязательными, тем различнее оно мыслится различными людьми» (там же: 250).

«А что же? вот именно потому, читатель, вам и выгодно заниматься философией, что это занятие настолько же бесполезно, насколько и безвредно» (там же: 252).

Особенно заметно такое отвращение к философии при толковании содержательных форм сознания.

«Русский переводчик, – замечает Ткачев, – переводит английское mind словом дух, душа. В русском языке нет слова, вполне соответствующего слову mind, но во всяком случае смысл этого последнего слова по-английски далеко не соответствует тому значению русских слов дух, душа, которое им обыкновенно придается в общежитии» (там же: 322).

Английское слово многозначно, его можно перевести и так, как сделал это русский переводчик: не только ʽрассудок, разум, умʼ, но и высшие их степени, т.е. ʽдухʼ. Это допустимо как в высоком стиле, так и в переносном смысле. Но высокий стиль и переносные значения выходят за пределы внимания позитивиста, и потому он не хочет высшие способности духа передавать соответствующим словом. Есть рассудок, а разума нет.

Столь же безапелляционны утверждения Дмитрия Ивановича Писарева (1840 – 1868):

«Отвлеченности могут быть интересны и понятны только для ненормально развитого, очень незначительного меньшинства. Поэтому ополчаться всеми силами против отвлеченности в науке мы имеем полное право по двум причинам: во-первых, во имя целостности человеческой личности, во-вторых, во имя того здравого принципа, который, постепенно проникая в общественное сознание, нечувствительно сглаживает грани сословий и разбивает кастическую замкнутость и исключительность. Умственный аристократизм – явление опасное именно потому, что он действует незаметно и не высказывается в резких формах. Монополия знаний и гуманного развития представляет, конечно, одну из самых вредных монополий» (Писарев 1949: 86).

Это публицистическое суждение о недоступности отвлеченного мышления как «умственного аристократизма» приводит к позитивизму:

«Когда я вижу предмет, то не нуждаюсь в диалектических доказательствах его существования: очевидность есть лучшее ручательство действительности» (там же: 80).

«Историки, публицисты и политики говорили, говорят и еще долго будут говорить чрезвычайно много вздора; все их теории будут разлетаться, как мыльные пузыри, до тех пор, пока они не будут чувствовать под ногами твердую почву осязательных фактов» (там же: 91).

По-видимому, по верному правилу – русский не поверит, пока не пощупает.

«Российские философы – люди крайне амбициозные, на язык очень невоздержные и даже ядовитые. А уж какие они ругатели – боже мой, какие ругатели!»

– согласен с Писаревым и П.Н. Ткачев (1990: 281).

Таков ответ на утверждение, что философия бесполезна.

ГЛАВА VII.