По этой причине экзистенциалист осуждает разум, миссия которого состоит в жадном стремлении «ко всеобщим и необходимым истинам» (Шестов 1992: 223).
«Сейчас же после сотворения мира Бог позвал человека и велел ему дать имена всем тварям. И, когда имена были даны, человек этим отрезал себя от всех истоков жизни. Первые имена были нарицательные: человек называл, нарицал вещи, т.е. определял, чтó из вещей и кáк он может использовать, пока будет жить на земле. Потом он уже не мог больше постигнуть ничего, кроме того, что попало в их название. Даже в людях, даже в самом себе он ищет „сущность“, т.е. опять-таки общее. Вся наша земная жизнь сводится к тому, чтоб выдвинуть общее и растворить в нем отдельное <…> Конечно, при таких условиях люди не могут и мечтать о „знании“, и то, что у нас считается знанием, есть только своего рода обман, посредством которого наше временное совместное существование делается наиболее легким, приятным или даже возможным» (Шестов 1966: 204).
Дело не ограничивается именами, которые заканчивают круг творения. Закон причинности, столь важный для научного знания, устанавливается «для мира внешнего» – и обратным образом для внутренней жизни человека именно этот закон оказывается ненужным – чем яснее причинность в феноменальном мире, тем сильнее власть случая в мире ноуменальном (Шестов 1912: I, 14 – 15). Вместе с тем понятно, что наука есть прежде всего система (Шестов 1966: 325), а
«стремление к системе убивает свободное творчество, ставя ему заранее изготовленные тесные границы»,
так что и
«систематичность ума есть верный признак духовной ограниченности» (Шестов 1912: I, 9 и 11).
«Тайна философии открывается только „посвященным“. И главная, самая непостижимая тайна <…> по-видимому, в том именно и заключается, что последняя, а может быть, и предпоследняя истина дается нам не как результат методического размышления, а приходит извне, неожиданно – как мгновенное просветление» (Шестов 1966: 324).
Как мгновенное просветление чтением Кьёркегора явилось определение экзистенциальной философии (см. с. 166). Результатом же «методического размышления» стало другое:
«Философия есть учение о ни для кого не обязательных истинах. Этим раз и навсегда будет устранен столь часто посылаемый ей упрек, что собственно философия сводится к ряду взаимно опровергающих мнений. Это – верно, но за это ее хвалить, а не упрекать надо» (Шестов 1912: V, 128).
4. Понятие и слово
Экзистенциализм ставит знак равенства между осуждаемым им понятием и словом, в котором такое понятие содержится.
«Изумление переходит всякие границы, если он еще a priori решил, что сущность действительности в самом понятии. Тогда точно бытие равняется небытию, небытие – бытию, живой человек исчезает, государство превращается в бога, разум всё понимает, а наука становится единственной целью несуществующего существования» (Шестов 1993: II, 192).
Отношение к кантовской «вещи в себе» в исследовательской практике позитивистов также выделяется из числа других критических замечаний:
«Может быть, такое превращение Ding an sich в явление и имеет свой смысл в мировом процессе. Вещь в себе – только „материя“, темное, грубое, косное, и она, как и всякий материал, подлежит обработке и обрабатывается во времени, в истории. И соответственно этому знание вовсе не должно углубляться в сущность предмета, и задача метафизики не извлекать до срока на поверхность всего того, что таится в глубине?» (там же: 211 – 212).
Это только одно из «вопрошаний» Шестова, которыми наполнены его труды. Вопрошаний апофатически отрицающих и риторических по существу.
Более того, Шестов не делает разницы между словом и логосом; по-видимому, это следствие его предпочтения Иерусалима – Афинам. «Вырваться из власти Логоса» (Шестов 1966: 325) важно потому, что с самого начала
«даже христианство соблазнилось логосом, а Новое время никак не может освободиться от чар гегелевской философии и даже верующие люди уже не могут верить только в бытие „общего“ Бога, т.е. Бога понятия, и убеждены, что всякая другая вера предосудительна и даже совершенно невозможна для просвещенного человека» (там же: 369).
Шестов мечтает о времени, когда
«люди поймут, наконец, что в „слово“, в общие понятия можно загонять на ночь для отдыха и сна усталые человеческие души, но днем нужно их снова выпускать на волю: Бог создал и солнце, и небо, и море, и горы не для того, чтобы человек отвращал свои взоры от них» (там же: 371).
По мнению Л. Шестова, слова искажают образ мира, стирают краски индивидуального, разрушают истинное, поскольку им суждено было выразить собой неизменное, а не изменяющееся. Тут и там в его сочинениях найдем мы инвективы в адрес слова, которое ему враждебно и не по нраву. Потому что
«слово обладает загадочной силой пропускать через себя только то, что годится для жизни. Слово было для жизни и изобретено: чтоб скрывать от людей тайну вечного и приковывать их внимание к тому, что происходит здесь, на земле <…> Но, повторяю, заботливая природа, давши людям с „самого начала“ „слово“, устроила так, что, что бы человек ни говорил, до слуха ближних доходят только полезные или приятные для них сведения. А крики, стоны, рыдания – люди не считают их выражением истины и всячески „погашают“ их…
И в самом деле – людям нужно только понятное. То же „непонятное“, которое выражается в криках, нечленораздельных звуках или иных, непередаваемых словом „внешних“ знаках, уже относится не к людям. Есть, должно быть, кто-то, гораздо более восприимчивый к слезам и стонам, даже к умолчанию, чем к слову, кто видит в несказанном больше смысла, чем в ясных и отчетливых, обоснованных и доказанных утверждениях» (там же: 203 – 204).
Слово дано для оценки.
«Сказать про человека храбрый, умный, благородный и т.д., значит, на самом деле, ничего про него не сказать. Это только значит оценить его, измерить и взвесить его значение по принятым с незапамятных времен масштабам, т.е. „судить“ его. Когда для нас человек умен или глуп, храбр или труслив, щедр или скуп, он себе самому не представляется ни умным, ни храбрым, ни щедрым. Для него, непосредственно себя воспринимающего, все эти категории и масштабы просто не существуют. У него нет категорий для познавания, для знания себя: они ему не нужны. Поскольку он, как космическое и общественное существо, обязан применять их, они его тяготят и даже уродуют» (там же: 200).
Слово уродует человека, потому что навязывает ему расхожее понятие там, где он может обойтись личным образом.
Слово закрепощает мысль.
«Самые важные и значительные мысли, откровения являются на свет голыми, без словесной оболочки: найти для них слова – особое, очень трудное дело, целое искусство. И наоборот: глупости и пошлости сразу приходят наряженными в пестрые, хотя и старые, тряпки – так что их можно прямо, без всякого труда, преподносить публике» (Шестов 1991: 69).
5. Результат
Своеобразный философский цинизм представлен в разборе различных философских направлений, преимущественно в форме литературоведческого эссе. Чисто национальный способ философствования, не нашедший отклика в русской душе.
Известные основания для такого заключения имеются. Высказано мнение, что философствованию Шестова свойственна интерпретационная техника мидраша: всё оценивается с точки зрения сакральных библейских текстов (Торы), т.е. в иудаистском их восприятии (Паперны 1993). Неудивительно, что себя Шестов сравнивает с Филоном Александрийским, который вписал в 4-е Евангелие фразу εν αρχη ην ο λογος [в начале было слово], и тогда уже
«культурные народы согласились принять Библию, ибо в ней было всё то, чем они привыкли побеждать» (Шестов 1966: 252).
Впрочем, язвительные замечания Шестова наталкивают на поучительные размышления. Вот, не угодно ли?
«Обычное следствие столкновения мнений – столкновение людей»
или
«политические убеждения дело другое. В политике переменил убеждения, меняй друзей и врагов: стреляй в тех, кого вчера защищал грудью, и наоборот. Тут призадумаешься» (Шестов 1912: V, 118 и 99).
И верно, призадумаешься.
ГЛАВА XII.ИДЕАЛ-РЕАЛИЗМ: ИНТУИТИВИЗМ НИКОЛАЯ ЛОССКОГО
Интуитивизм есть тоже синтез эмпиризма и рационализма.
1. Понятие и образ
«Идея есть отношение или закон, а не вещь»,
– с этого утверждения Анри Бергсона начнем изложение интуитивизма, родоначальником которого на Западе Бергсон и был.
Стремление к абсолютному, к идее не может быть удовлетворено рассудком и разумом.
«Абсолютное может быть дано только в интуиции, тогда как всё остальное исходит из анализа. Интуицией называется тот род интеллектуального вчувствования, или симпатии, посредством которой мы проникаем вовнутрь предмета, чтобы слиться с тем, что есть в нем единственного и, следовательно, невыразимого. Напротив, анализ есть процесс, сводящий предмет к заранее известным элементам, т.е. общим ему и другим предметам. Анализировать – значит выражать вещь через посредство того, что не есть она сама. Итак, всякий анализ есть не что иное, как перевод, развитие в символах, изображение, полученное с различных точек зрения, отмечающих сходства между новым изучаемым предметом и другими, якобы уже известными. Анализ в своем вечно ненасытном желании схватить предмет, вокруг которого он осужден вращаться, умножает без конца количество точек зрения, чтобы дополнить вечно неполное представление, беспрерывно изменяет символы, чтобы довершить вечно несовершенный перевод. И так до бесконечности. Интуиция же, если она только возможна, есть простой акт