С русским говорить весело, потому что перед ним открыты все горизонты мысли и русского не пугает никакая умственная и общественная неизвестность.
1. Слово и дело
Сжато можно представить характерные признаки русской ментальности в сложившемся к настоящему времени виде. Возможно, некоторые из особенностей типологически общечеловеческие, свойственные людям на определенных этапах развития правосознания и морали, – если, конечно, иметь в виду естественного человека, а не искусственно устанавливаемые, навязываемые формы человеческого общения.
В сущности, каждый ключевой термин данной культуры содержит выработанный народом и хранимый в его «генной памяти» концепт, однако рассмотрение каждого словесного знака в данном контексте представляется излишним, а примеры, уже приведенные и те, к которым мы еще обратимся, прекрасно показывают, о чем идет речь.
В центре внимания находится не факт или идея, а конкретное дело. Много язвительных замечаний разбросано в трудах русских мыслителей о феноменологичности идей и позитивизме фактов, приведем только одно, особенно выразительное:
«Эмпирик англичанин имеет дело с фактами; мыслитель немец – с идеей: один грабит и давит народы, другой уничтожает в них самую народность» (Соловьев 1903: 7).
Русский человек владеет делом, которое результирует в вещи. Действительность понимается как система собственных действий, на что указывает и внутренняя форма отвлеченного имени действительность. Таким образом, в установочном треугольнике вещь заменяется делом, что и определяет предпочтение глагола имени, а процесса – результату. Сложная история самого слова вещь показывает развитие такого представления (Колесов 2004): первоначально это книжное заимствование (XI век) из болгарского синкретически выражало всю последовательность воплощения замысла – через слово – в дело, с конкретным результатом в виде предмета (вещи). Все компоненты семантического треугольника даны здесь одним словом, но упор делается именно на вещь, поскольку и заимствованные аристотелевские, и собственные языковые представления номиналистического типа во главу угла ставят вещь. Мы уже видели, что в древности это вовсе не такая вещь, какою она предстает сегодня. Но именно та вещь и называлась вещью. С этой точки зрения, слово и представление (= понятие) вторичны, а во многом и совпадают друг с другом, потому что слово и есть воплощенная мысль. Все три ипостаси этого нерасчлененного Логоса соединяет именно дело, которое и понимается как воплощенная энтелехия, как энергия движения. Сейчас трудно реконструировать все тонкости указанного соотношения компонентов целого, но исходность и важность «вещи» в этой системе несомненны.
В связи с этим мысль расценивается как дело, за мысли можно судить так же, как и за совершенное дело. Мысль как личный результат мышления не принимается во внимание – ведь она связана с соборным, для всех равноценным словом; но коллективная ипостась той же мысли – дума – может выходить за пределы традиции, поскольку думает не один, а многие; можно по-мыслить, при-мыслить, за-мыслить, вы-мыслить и произвести прочие неблагопристойные дела, но глагол думати с подобными приставками и в данных значениях до XVII века не встречается, при-думать нечто непотребное невозможно. Это понимание стало формальным основанием для борьбы с ересями и вообще трагически отозвалось в нашей истории. Для русского философа мысль предстает как «проект дела» (Н.Ф. Федоров), а следовательно, как реальность такого дела: сказано – сделано.
Всякое дело, мысль или слово, т.е. все три ипостаси Логоса, окрашены нравственно, поскольку идея предстает как идеал; нет ничего, что бы ни сопрягалось с моральным в поведении или в мыслях человека. Действие нравственно или безнравственно, а каждый результат этого действия (продукт, предмет, вещь, артефакт и т.д.) окрашен признаком красоты. В оценке действия присутствует критерий «хорошо – плохо», а в оценке продукта этого действия – критерий «красиво – некрасиво»; действие и результат дифференцированы также и по моральным критериям. Н.Ф. Федоров специально говорил о приоритете нравственных категорий в противовес логике объективного развития, поскольку внутреннее понимание существа дела (личная совесть) всегда выше навязываемого извне и со стороны явленного мнения (co-знания, перерастающего в коллективную сознательность).
2. Добро и польза
Красота важнее пользы, поскольку польза – один из компонентов красоты. Враждебное отношение к практицизму и позитивизму западного толка есть устойчивая характеристика русской философской мысли, она восходит к народному пониманию красоты как пользы. Мир спасет красота, а не буржуазная польза. Отрицательная критика, направленная на кого-то или на что-то, должна исходить из реальности дела с тем, чтобы выявить положительное, ценное, т.е. в конечном счете и полезное. Таково требование к критическому замечанию в чей-либо адрес (причем ранг адресата безразличен): не «себя показать» или выставить свой идеал, но, пользуясь общностью языка и одинаковым пониманием слов, выявить в высказывании оппонента рациональное зерно. Добро как один из предикатов категории Благо есть одновременно и понижение степеней самого Блага, и явленная форма пользы (мое добро как мое имущество). Народная традиция в своих постоянных эпитетах сохраняет равенство предикатов красоты и пользы; красна девица и добрый молодец выражают один и тот же признак, но с разных его сторон. Красота девушки эквивалентна силе и здоровью молодца, красота – доброта представлены как внешняя и внутренняя характеристики молодого человека в соответствии с общим пониманием пользы. В совпадении нескольких признаков можно видеть всё тот же синкретизм смысла, характерный для номиналистической точки зрения со стороны «вещи».
Враждебное отношение к мещанскому практицизму и ученому позитивизму есть устойчивая характеристика русского философа, определяющего западноевропейский эталон личности. В этом русский философ исходит из народного понимания красоты и пользы. Отрицательная критика, направленная на кого-то или на что-то, должна исходить из реальности дела – с целью выявить положительное, ценное, т.е. в конечном счете все-таки полезное. Полезное – доброе – устанавливается как отношение к высшему идеалу, блага от благодати, который и выступает предметом познания.
Духовность важнее меркантильности; духовное выше – как цель действия, в то время как душевное выступает в качестве причины, а меркантильность – как условие и средство движения к цели. Только цельность человеческой личности создает духовность («синтезирующий творческий акт», по Бердяеву; это вообще сквозная тема русской философии, основанной на раскрытии русской ментальности). Прагматические установки действия не важны в том случае, если на первое место выходят идеи и идеалы более высокого порядка. Происходит это потому, что прагматическое и мистическое совмещены, будучи выраженными в противоположностях конкретного и абстрактного, или, точнее, отвлеченного от конкретного. Эта противоположность и вместе с тем нерасторжимая слиянность одного и другого объясняет, почему все гиперонимы абстрактно родового значения в русском языке обслуживают «сферу мистического», сакрального, а слова конкретного значения, даже и обобщенно-терминологические – «сферу прагматического», связанную не с идеей, а с конкретным проявлением вещи. До сих пор в русском языке слово вещь в высоком смысле употребляется только в форме единственного числа, а конкретность низменных ее проявлений фиксируется во множественном числе, откуда и термин вещизм.
Качество дела или исполнения важнее, чем количество произведенного. Категорию «качество» как основную категорию славянской ментальности особенно отстаивали славянофилы (К.С. Аксаков), поскольку действительно история языка доказывает такое предпочтение. Категория имен прилагательных выступает в специфически славянской форме, различая прилагательные действия (бел, белеющий) и прилагательные качества (белый), тогда как категория имен числительных до XVIII века фактически отсутствовала (существовали счетные имена), да и сегодня, по крайней мере, порядковые числительные воспринимаются скорее как прилагательные, чем числительные (первый – второй, другой, иной…).
3. Ценности
Высшим качеством признается целое, которое в самом общем виде предстает как жизнь.
«Жизнь есть самое общее и всеобъемлющее название для полноты действительности везде и во всём» (Соловьев 1988: II, 330).
Исходя из цельности всеобщего, мы тем самым приближаемся к идее, к сущему, и философия Всеединства становится основным направлением русской мысли. Только целое есть живое.
«Составить убеждение из различных систем – нельзя, как вообще нельзя составить ничего живого. Живое рождается только из жизни» (Киреевский 1911: II, 172).
Это, безусловно, связано с синкретическим восприятием внешнего мира. Живой, т.е. действующей признается целостная вещь, а не элементы отношений. Из этой основополагающей идеи исходит и русское представление о системности: только исходя из целостности «вещи» она открывается «как бы сама собою», а не нуждается для своего объяснения в субъективно представленном логическом аппарате и терминах. Это понимание системности отличается от западноевропейского (иудейского, по авторитетному суждению Осипа Мандельштама), согласно которому целое конструируется из элементов на основе приписанных этим элементам признаков и предстает как относительность отношений в пределах целого. Разница та же, что и между картинами передвижников и живописными конструкциями Пикассо.
Одновременно и по тем же причинам признается, что правда ценнее отвлеченной истины, как и вообще душевное важнее телесного, а искусство информативнее науки (в широком смысле). Эту связку понятий русские философы обсуждали неоднократно. Правда-истина как категория гносеологическая отличается от правды-справедливости как категории этической. Эта мысль Н.К. Михайловского эксплицирует основные значения слова правда: правда одухотворена человеческим чувством, личным отношением совести, характеризуется свободою воли – в отличие от предопределенной истины, слишком объективной, чтобы человеческая воля могла ею управлять, и слишком субъективной как чужое мнение, чтобы ей стоило подчиняться. По этой причине истина есть категория «государственная», в то время как общественное мнение руководствуется правдой: «правда как основание общества» (Сковорода 1973: I, 441) всегда во владении оппозиции. Это происходит потому, что государство предстает как данное установление, а общество постоянно развивается; между тем уже в Средние века понимали, что правду нужно постичь, тогда как истина известна (Горский 1988: 89).
4. Право и долг
Право говорить должно подкрепляться правом решать, иначе возникает то, что в народе называется болтовней. Это своего рода вариация известного единства (синкретизма) права-долга – одно обеспечивает другое, – но обращенного не к действию, а к речи, не к вещи, а к слову. Современные философы подтверждают хорошо известный факт, что больше всего текстов остается от «эпохи молчания», когда правом говорить обладают многие, а правом решать только исключительные личности, которых искусственно культивируют как выразителей мнения общества. С этим связаны и другие особенности нашего менталитета, сформированные еще в эпоху средневековья: христианская культура в принципе формирует принцип умолчания, а не знания и познания – всё признается уже известным и фиксированным в символе. Еще Ф.И. Буслаев показал, что в истории русского языка глагол съ-каз-ати значил, собственно, «раскрыть, объяснить (таинственно скрытое от непосвященных)»; ср. прямой смысл таких слов, как сказка, сказ, сказание. Устная культура, каковой и была культура народная, особое значение придавала именно соотношению двух действий: сказать – (раз)решить – при исконном значении слова разрешить «развязать, открыть», т.е. опять-таки «истолковать». Сказал одновременно значит и «сделал», «исполнил». Искусственное отсечение одного от другого грозит неисчислимыми бедами. На каждом уровне социальной иерархии имеются свои пределы как для права, так и для долга, каждый может и должен сказать свое слово, и тем самым решить дело.
Знание в системе таких соответствий никак не отождествляется с говорением, хотя незнающий – молчит, а единственным средством передать знание остается речь. Важна не информация, а открытие нового, то самое откровение, которое всегда соотносилось скорее со смыслом глагола ведать, чем глагола знать. Знание не в слове, а в действии, в его повторении, т.е. это, скорее, даже не знание, а техническое умение, мастерство (в этом смысле интересно развитие значений в слове худогъ – художник): тот замысел, который исполняется руками – в деянии. Поскольку слово и дело разведены как знание и ведение, дифференцируются также коммуникативный и когнитивный аспекты слова. Это важное отличие восточнославянского менталитета от западноевропейского обусловило и особенности в воспитании и образовании молодого поколения.
«Классические недостатки западноевропейского, преимущественно диалектического образования усилились у нас до того, что, за небольшими изъятиями, относящимися преимущественно к специализированному образованию, особенно высшему, у нас знание отождествляют с говорением или изложением. Хорошо говорящий, особенно же бойко пишущий – почитается и знающим то, о чем идет речь. По существу это значит <…> что всё наше образование направлено преимущественно в сторону индивидуалистическую, подобно древнему или средневековому (? – В.К.) и на деле вовсе чуждо задачам жизненным и общегосударственным. Разговор и слова нужны, но они только начало, вся суть жизни – в делах, в умении перехода от слова к делу, в их согласовании» (Менделеев 1904: 247).
Предпочтение слова делу создает иллюзию как бы отсутствия всяких оригинальных идей, пережевывания известного, повторения задов, что и действительно было свойственно средневековой учености – в условиях, когда каждый
«новый пример, поясняющий старую истину, кажется открытием» (Л.П. Карсавин).
Вряд ли стоит настаивать на сохранении этой черты в русской ментальности, поскольку активное развитие отечественной науки изменило ситуацию, по крайней мере в отношении многих творческих личностей.
Тем не менее остатки старых представлений о взаимоотношении слова и дела остались в нашем сознании, и это отличает русского человека, например, от западного; как заметил А.И. Герцен в своих мемуарах,
«русские говорят громко там, где другие говорят тихо, и совсем не говорят там, где другие говорят громко».
5. Наука и вера
С этим связано и традиционно относящееся к русской ментальности легковерие, точнее, вера в авторитет, а не в отвлеченную «науку», т.е. не во внешний навык, поскольку наука искусственна, она создана, а не сотворена. Верить можно только конкретному представителю данной науки (отсюда столь трогательная вера в академиков, которые всё придумают, исправят и даже сделают). В этом смысле показательна книга Н.А. Бердяева «Смысл творчества».
Недоверие к науке определяется уравниванием ее с ветхозаветным законом, тогда как высокая благодать знания определяется здесь мистически.
«Неученые люди самые гениальные»
– этот афоризм Н.Ф. Федорова в полной мере отражает старое представление об угодном Богу мудреце. Любопытно это соединение крайностей, скептицизм и мистицизм идут рука об руку, по-разному проявляясь в зависимости от ситуации действия. Границы веры также важно установить.
«Вера есть обличение вещей невидимых»,
– говорит Н.А. Бердяев.
«Только у ученых вера отдаляется от дела, становится представлением»,
– добавляет Н.Ф. Федоров, и т.д. Особенно характерно последнее добавление, утверждающее качественный переход «веры» в новую сущность – в представление-понятие (которому ученые доверяют столь же слепо, как и верующий Богу).
Собственно говоря, сила русской ментальности в том, что русский человек ни в ком не видит авторитета, поскольку в качестве абсолютного авторитета для него выступает Бог. Бог предстает как иррациональная связь людей – высшая сила единения и цель движения:
«Если нет Бога как Истины и Смысла, нет высшей Правды, всё делается плоским, нет к чему и к кому подниматься» (Бердяев 1952: 32).
Отсюда самовольство и кажущаяся буйность русского человека, его свободолюбие и видимая среднесть состояния, в том числе и интеллектуального. Гениальность представляется такой же блажью, как и дурость, – крайности сходятся. Бог – средостение между каждым отдельным человеком и всеми остальными людьми (особенно хорошо показал это на своей классификации добродетелей В.С. Соловьев (1988: 1)). Русский в силу необходимости подчиняется – власти, силе, судьбе, но авторитета для него нет. Величайшее заблуждение полагать, будто можно его в чем-то убедить, что-то ему доказать: при покушении на свою личную «волю» он упрям, поскольку не пропущенное через собственную его совесть знание признается навязанным, а потому и чуждым и решительно отвергается. Прежде чем стать его знанием, оно должно быть co-знанием. В этом также кроется разгадка многих трагедий:
«Погибну, а не подчинюсь!».
6. Образ и понятие
Конкретное и образное предпочитается отвлеченно умственному, рационалистическому. Именно потому, что оно образное, в нем нет единичности. Толкование конкретного как материально единичного вытекает из номиналистического взгляда эмпирика и полностью соответствует современному уровню научного эмпиризма. Ментальность русского не есть ratio, но это и не сенсуализм, хотя старые русские историки и пытались уверить в склонности русского человека к чувственному восприятию мира («всё хочет пощупать», – замечал А.П. Щапов (1908: III, 98)). Никакого восхождения от конкретного к абстрактному и наоборот такая форма познания не предполагает, поскольку для нее абстрактное и без того воплощено в конкретном и, в единосущности с ним, присутствует в конкретном, которое само по себе есть всего лишь знак отвлеченного и всеобщего.
«Односторонняя рассудочность западной линии развития развила в себе не общественный дух, но дух личной отделенности, связываемой узами частных интересов и партий <…> забывавши о жизни целого государства»,
что невозможно для русских, у которых преобладает «стремление любви, а не выгоды» (Киреевский 1911: II, 123). Отмечается принципиальная установка на идею, которая своею силой соединяет все возможные проявления бытия – а эта идея предстает не в виде понятия, но как образ, в котором всё существует «в совершенно внутреннем свободном соединении, или синтезе» (Соловьев 1988: II, 174).
7. Синтез
Модель синтеза, в противоположность аналитической процедуре выявления признаков, элементов, частей и т.д. – от общего к частному есть основная модель конструирования мира. В познании релевантными признаются главным образом «сходства и подобия», т.е. те элементы структуры целого, которые соединяют нечто в целостность, а не разрывают на части живое тело предмета. Дифференциальные, различительные признаки несущественны, поскольку они привнесены извне, сознанием, они не составляют природы самого предмета. Так можно было бы сформулировать этот нравственный запрет на разъятие живого. Но одновременно используется антитеза как способ мышления образами.
«Мир постижим лишь мифологически»,
– заметил Н.А. Бердяев, в соответствии с языковой интуицией. А.А. Потебня любил повторять в своих лекциях мысль о том, что язык синтетического строя, каким является любой славянский, не может изучаться аналитически, равно как и с помощью такого языка опасно классифицировать объекты без риска впасть в типичную ошибку «умножения объектов» на пустом месте. «Всеобщий синтез» Н.Ф. Федорова зиждется на том же основании, но в принципе это утверждали все русские мыслители, исходя из интуиций слова:
«Только живой душой понимаются живые истины»,
– говорит А.И. Герцен, возражая против аналитического «трупоразъятья» позитивистов.
Образность символа, данного как словесная синкрета, предопределяет предпочтения в типах мышления.
«Формальная сторона везде преобладает над сущностью мысли»,
– говорил П.Л. Лавров, – если логическая форма преобладает; такова мысль Запада. Вариантность форм не покрывает сложности и разнообразия содержания, и формы бесконечно множатся, не попадая в светлое поле сознания. Ср. с этим мысль Н.А. Бердяева о том, что
«русские совсем почти не знают радости формы»,
что
«гений формы – не русский гений» (Бердяев 1918: 63),
а формализм как течение мысли и оправдание идеи в принципе неприемлем для русского сознания. Роль символа в современном познании исполняет термин, но в отличие от символа он однозначен, а поэтому и безóбразен, представляет мир аналитически, в системе, которая конструируется логически, и тем самым еще дальше отводит разум от реальности, коей признается не явление, а сущность.
8. Материя и развитие
Диалектика развития важнее идеи о материальности мира: материальность вообще двузначна, как и всё в этом представлении, – это не обязательно материя или только материал природы. Диалектика снимает противоположность между анализом и синтезом, будучи как бы третьим способом познания (Соловьев 1988: II, 263) и тем самым в полной мере отражая установку на действие, на дело, на деятельность, на действительность. Диалектическое восприятие жизни выступает в нескольких ипостасях, но главное в том, что признается: весь мир – состязание, борьба, спор, всё находится в движении, в действии, но при этом всё изменяется в частностях, присутствует в вариантах (в границах своей формы), но остается неизменным и незыблемым по существу. Кстати, в этой особенности русской ментальности можно найти объяснение устойчивой вере в «доброго царя»: царь всего лишь инвариант в представлении власти, а власть навсегда пребудет, изменение ипостасей власти в сущности ее ничего не меняет, ибо сама по себе идея-сущность вечна. Стихия диалектики связана и с самостоятельным вопросом об иерархии сил, в том числе и мистических, о которых говорит или пишет и современный философ (напр., Бердяев или Карсавин), и Ареопагитики в средневековой славянской версии. Русское христианство, устраняя всякие следы демонологии, тем самым постепенно расчищало путь науке, слой за слоем снимая различные наслоения мистической иерархии, создавая всё более отвлеченные по смыслу гиперонимы – термины научного содержания, приучая мысль к согласованным и ясным синтаксическим структурам.
Таковы основные результаты длительного развития русского сознания – в том виде, как оно отложилось в значениях русских слов, в смысле русских текстов и в содержательных образах русских философов.