Реализм и номинализм в русской философии языка — страница 75 из 115

впадает в гнев, что ее охватывает ярость, волнует радость, озаряет истина и т.п., мы не метафорами пользуемся, а даем точное описание фактов. Ведь это не бездоказательная гипотеза, важно преподносимая нам под именем науки, что язык наш вырос применительно к вещному бытию и не в силах над ним подняться…» (Карсавин 1992: I, 115).

«Где недостает точного понятия, там выступает на сцену поэтический образ»,

– учил Потебня в своих лекциях.

Однако поэтический образ и метафора не являются точным соответствием понятию как содержательной форме слова (отсюда и объективная необходимость в заимствовании терминов, которые точнее выражают именно родовое – понятие). Каждый термин функционально и есть символ (символ понятия), он замещает один и только один референт – подобно символу.

Символ мог бы стать заменой уплощающихся от употребления понятий; символ как содержательная форма слова призван был заместить другую содержательную форму – понятие. Что это так, ясно из логики развития научного знания. Уходивший в небытие позитивизм был беременен прагматизмом. Вот так символизм начала века и порожден позитивизмом – с тем, чтобы на тех же основаниях символизм, в свою очередь, породил прагматизм наших дней. И позитивизм, и прагматизм равны символизму в том смысле, что все они одинаково находятся в области онтологии объекта, но по-разному осмысляют этот объект, забывая о субъекте. Συμ-βολον соединяет прошлый номинализм с современным неономинализмом.

Об этом по горячим следам событий говорил Бердяев, сравнивая номинализм с символизмом: и тот и другой гносеологичны и тем противоположны онтологизму реализма. Номиналистический символизм законнически условное, знаковое, риторическое, доктринальное представление о слове и идее. Флоренский согласен с основными утверждениями символизма: всё чувствование духовно, всякое явление есть явление смысла, но – в разной степени смысла, здесь присутствует иерархия градаций, которые могут передаваться (через язык) градациями стиля («стилистическими градусами»): низкий, животный конец (сдох) – обычная смерть – высший, духовный уровень успение (Хоружий 1994: 114). Излагая это мнение Флоренского, С.С. Хоружий говорит, что в подобном толковании символа проявляется «глубоко архаическая система символизма», языческое по существу, ориентированное на пространственные, а не на временные категории бытия. Суждение справедливое, поскольку и символизм Флоренского вещен, а «неотрывность пространства от вещества» – неоспоримый факт. Мы видели, что у Флоренского символ связует феномен понятия с сущностью концепта – в глубине это то же.

Это одно понимание символа, которое Флоренский находил у Андрея Белого, в его «образах»:

«конкретное у Белого прозрачно <…> через него видно иное. Символизм. Целомудренная чистота» (Флоренский 1994: I, 697).

Совпадение взглядов московских литераторов на символ не доказывает истинности их суждения. Наоборот, «целомудренная чистота» Белого Бердяеву представляется «безнадежным и уродливым хулиганством в литературе», а Петр Бицилли находил стиль Белого юродством,

«которое заключает в себе элемент издевательства над читателем и языком» (Бицилли 1996: 589).

Даже отдаленные по времени свидетельства совпадают с этим. Илья Эренбург, вспоминая людей, годы и жизнь в целом, говорил об Андрее Белом:

«Современному читателю трудно одолеть книгу Андрея Белого: мешают придуманные им словообразования, произвольная перестановка слов, нарочито подчеркнутый ритм прозы. Это кажется написанным на древнем языке, нужно расшифровывать как Слово о полку Игореве <…> Он всегда что-то видел и предвидел, но не мог подобрать для увиденного понятных слов»

– таков этот «бессильный гений». Белый мудрил так же, как петербургский символист Алексей Ремизов

«чудил, вдохновляясь корнями слов» (Флоренский 1994, I: 64, 67, 68).

В «чудил» и «мудрил» заложено тонкое различие между двумя типами русского символизма начала века. Символизма конкретного и символизма реалистического.

Белый «мудрил», составляя слова, от формы идя к смысловым нюансам корня; Ремизов «чудил», из корней слова (из коренного их смысла) вытягивая формальные нюансы текста.

А.Ф. Лосев в статье о Вячеславе Иванове показал специфичность петербургского символизма: это –

«выявление самобытных глубин человеческого субъекта, причем это возрастание и оформление глубин (курсив мой. – В.К.)»,

сначала личных («лицо художника»), а затем и объективного мира: тут уже не манера, а стиль. Действительное соединение субъективно-идеальной и объективно-вещной сторон действительности и реальности, и, видимо, не случайно С.Л. Франк (1996: 599) подчеркивал, что у Вяч. Иванова реалистический символизм, т.е. в соответствии со смыслом термина «настоящий реализм», соединяющий реальное и действительное, «родное и вселенское».

Автор предисловия к однотомнику Иванова полагает, что «феноменологический символизм» Иванова возвышает феномен до ноумена, вещь до мифа (Иванов 1994: 14). Вряд ли верно: символ Иванова диалектически связывает феномен и ноумен через слово (через внутреннюю форму слова).

Символизм – явление авангарда. По мнению современного исследователя,

«авангард – осмысление ранее бессмысленного, изречение неизреченного, неизрекаемого, зримость сокрытого и сокровенного, выражение невыразимого»,

отсюда «беспредметность» символизма, но и – шаг

«в бездны внутреннего мира индивида. Предметный мир расчленяется на потоки энергий, сил, стихий» (Тульчинский 1996: 185).

Понятие взорвано, а образ не устоялся, всё смешалось и перепутано. Символ становится желанной целью и средством.

Символ.

2. От красного к белому

Известный теоретик символизма Борис Бугаев и термин себе выбрал символичный: Андрей Белый – мужественный и чистый, как Андрей Первозванный.

«Диалектика моей юношеской световой теории (от красного к белому) связана с библейским „Если дела ваши как багряные, как снег убелю“» (Белый 1994: 425).

Великие предчувствия – призвание Белого. За застывшей маской позитивизма, за поклонением понятию и термину он разглядел символ, поскольку, говорит он, наше время есть «движение к третьему миру» – миру символических форм (там же: 422). «Я в символе вышел из страха», символ дал свободу, новые ценности и новую глубину культуре (там же: 419).

Представление Белого о содержательных формах слова не было особенно четким и ясным, теперь это представление трудно воссоздать, как и всякое представление (образ) вообще; они слишком индивидуальны и неустойчивы.

По философским своим установкам, несмотря на многие метания, Белый неокантианец, прорывающийся от категорий Канта к символу; понятию нормы он предпочитает понятие о ценности («класс понятий о ценном»), т.е. представлению об «интеллигенции» (рассудке) он предпочитает культуру, содержанию – форму:

«всяческое содержание в таком случае выводимо из форм» (там же: 23)

– запомним это высказывание; что и представляет собою – в единстве проявлений – «познавательный принцип»:

«систематика форм подчинит искусство гносеологическим принципам» (там же: 43),

а

«форма есть содержание» (там же: 77).

«Мировоззрение становится творчеством» только через символ, а самая главная «ценность есть символ» чего-нибудь как «последнее предельное понятие» об органическом соединении, отличающимся от синтеза, который признается соединением механическим (там же: 36).

«Символ есть предел всем познавательным, творческим и этическим нормам: Символ в этом смысле предел пределов» (там же: 63),

и следовательно, тот тупик, за которым прекращается действие познания (там же: 36); и наоборот,

«все, умерщвленное нами в познании и творчестве, вызывается к жизни Символом» (там же: 64).

Но одновременно Белый говорит о «символических понятиях», «образных понятиях», «образном символе», т.е. метафоре, и пр. (там же: 36, 137). «Символ как цельность образа» противопоставлен понятию и враждебен ему (там же: 393). Обращение к символу, замещающему в познании понятие, объясняется просто: «захотелось перспективы» (там же: 292) – глубины смысла, «опять запросило сердце вечных истин…» (там же: 244).

«Свои коррективы к неправильному пониманию символизма

1) как мистики,

2) как эмпиризма,

3) как синтетизма,

4) как эмблематизма (рационализма)

я всю жизнь выговаривал с достаточной внятностью, натыкавшейся на косность укоренившихся привычек понимать в мысли слова, только слова, да еще в их неправильном терминологическом взятии <…> Мой „символ“ и означал: действительность еще не данную, но загаданную в реализации истинного и должного познавательного акта, а не тех схем о нем, в которых для рационализма оканчивается познание; между тем как с их конструкции оно только начинается» (там же: 487).

«Лишь преодолевая дуализм (Канта. – В.К.), гносеологическая проблема переходит в теорию; определяя норму формой, а форму содержанием, мы придем неминуемо к системам всяческого реализма (наивного или мистического); выводя из нормы познания его форму, и далее, выводя из формы самое содержание, мы неминуемо придем к системе гносеологического идеализма; первый путь обоснования нормы отрезан для теории знания; второй путь (обоснование данного содержания) и есть путь теории знания; в таком виде как выведение содержания, так и обоснование этого содержания формой – независимы от метафизических форм научного знания…» (там же: 32)