Реализм и номинализм в русской философии языка — страница 77 из 115

метонимию (при окончательном схождении в) → метафоре (там же: 137 – 140). Например,

«в выражениях грозные очи, очи, как гроза, очи грозою, гроза очей (вместо взора) мы имеем все стадии перехода от эпитета к метафоре через посредство сравнения» (там же: 138)

– но уже выражение грозные очи само по себе метафорично (это метафорический эпитет).

Поскольку во всех своих рассуждениях о символе как знаке культуры Андрей Белый исходит из слова как формы, то к слову он постоянно и возвращается. Но возвращение к слову может быть возвращением к истоку – или же обращением к конечной цели. Феноменологический метод исходит из явления слова, неокантианец приходит к слову как к результату своих трансцендентальных штудий.

«Но слово – всегда символ; когда утверждается слово в переносном, т.е. не образном, а формальном смысле, мы требуем, чтобы нам указали, на что переносится слово; но предмет слова отсутствует: такова участь терминов, термин – выветренное слово, теория знания – смерть слова живого. Жизнь прячется в бессловесное, превращение слов в термины есть особая форма немоты <…> Наука и философия, опустошая слово, убивают полуживые, загнивающие слова бесчисленных схоластик и метафизик, умирает плохое слово. Мы освобождаемся от всякой призрачной жизни (а такой жизнью является в нашей культуре жизнь слов)» (там же: 171 – 172).

По мнению Андрея Белого, слово – символ (как знак – это форма) и образ (как смысл – это содержание), но под образом он понимает – в соответствии с Потебнею, – только внутреннюю форму слова, его исконное значение (признак), явленное в этимоне, т.е. опять-таки смысловую форму. Мистическая Форма как источник содержания не снимает ответственности и с содержания, поскольку

«изгоняется содержание из религии, приходим к символической бессмыслице, т.е. к схоластике. Изгоняя содержание из поэзии, приходим к риторике» (там же: 171),

и т.д. Даже переносное, т.е. образное, значение слова Андрей Белый воспринимает в «формальном смысле», а отсутствие «смысла» в отвлеченных научных терминах вызывает неприятие поэта, поскольку «птичий язык» науки идею ставит выше вещи или, по крайней мере, помещает ее после вещи, что одинаково неприемлемо для концептуалиста, каковым и выступает здесь Андрей Белый.

«Мы еще живы – но мы живы потому, что держимся за слова» (там же: 142)

– этим высказыванием поэт выдает себя. Живое слово здесь – слово, сохранившее исконный образ, ныне воспринимаемый как символ.

«Понятие о Символе как пределе смешивается с понятием о символе как образе»,

– понимает это и сам Андрей Белый (там же: 78).

5. Идея

Мы уже заметили одну оговорку Андрея Белого:

«Идея (слово)»

– но

«идея – не понятие. Как выступление бессознательного в видимость, она упраздняет условное деление на объем и содержание <…> Определяемая от противного, идея изменяет обратное отношение между объемом и содержанием в понятии. Идея – ограничение безусловного»,

причем

«родовые идеи интенсивнее видовых»,

«временные идеи <…> суть родовые относительно пространственных»

и т.д. Но

«для познания идей необходимо представление»,

потому что

«не событиями захвачено существо человека, а символами иного» (там же: 246).

Именно символизм как метод (но не символ, который не есть метод) соединяет

«вечное с его пространственными и временными проявлениями»,

например, в религии, которая

«есть система последовательного развертывания символов» (там же: 247).

В своей практике Андрей Белый широко пользуется библейскими символами, но не для того, чтобы, сплетая их с образами живой речи (как это делал Григорий Сковорода) в точке совмещения символа и образа выстроить понятие. Понятие как раз меньше всего интересует Андрея Белого – это мертвые слова, лишенные глубины и силы, и

«только в Символе дается свобода» (там же: 62),

поскольку лишь

«Символ дает свою эмблему в Лике и Имени Бога Живаго» (там же: 65).

Мистически-теософские краски, обволакивающие учение Андрея Белого о символе, затрудняют понимание его идей. Однако сам выбор метода понятен: о Символе можно говорить только символически. И не стараться понять изрекаемое.

«Приближаясь к безусловному, познаем идеи. Познание идей животворит» (там же: 205)

– есть ли это утверждение о том, что вглубление в концепт является углублением в содержательные формы слова? Кто знает…

6. Смысл познания

«Выражение кризиса мысли – в призвании к власти абстракций; мысль задолго до Канта – абстракция. Кантианство – введение абстракции на престол: коронование ее властью» (Белый 1922: 36).

Вот что смущает Андрея Белого постоянно. Он ищет объяснений в немецком языке: должны же быть какие-то причины, приведшие к отступлению от символа религии и образа поэзии в пользу термина науки. Сравнивая русские слова знание и наука и немецкие слова Wissenschaft и Wissen, он обнаруживает различие (там же: 35): знание как опыт в немецком понимании есть wissen, знание как интуиция (априорные категории Канта) – это kennen.

Всматриваясь в историю русской философской рефлексии о слове, он также пытается понять, на каком витке размышлений свихнулась русская мысль. Рост личности – внутренний конфликт, который постоянно возникает на почве общественной.

«Самосознание русского – в соединении природной стихии с сознанием Запада; в трагедии оно крепнет; предполагая стихийное расширение подсознания до групповой души Руси, переживает оно расширение это, как провал в подсознание, потому что самосознание русского предполагает рост личности и чеканку сознания; самосознание русского начинает рождаться в трагедии разрывания себя пополам меж стихийным Востоком и умственным Западом; его рост в преодоленье разрыва. Мы конкретны в стихийном; абстрактны в сознании; самосознание наше в духовной конкретности.

Может быть, Хомяков, Данилевский, Аксаков и русские – в подсознании; в идеологии – нет; идеология их искусственна: она – вытяжка из конкретно возникших западноевропейских идей – вытяжка для России; в идеологии западника более конкретны русские; славянофилы суть западники в дурном смысле слова. Славянофилы – сектанты России <…>Славянофильство играет с огнем» (там же: 31).

Можно ошибаться в толковании, но, кажется, здесь объясняется тяга «русских» вообще и Андрея Белого в частности, к символу. Символ соединяет мятущийся дух идеи («в подсознании») с телесностью вещи, всё равно каким образом выраженной: личным самосознанием или соборным co-знанием. Соединяет стихийное и сознательное, конкретно личное (образ представления) и абстрактно общее (понятие). Вот почему столь строг Андрей Белый к славянофилам, которые, взяв идею на Западе, сохранили мятежный дух своей стихийности.

Но смысл познания предполагает рефлексию и на вечную тему, которой поэт не обходит.

«„Форма дается в содержании“, „содержание дается в форме“ – вот основные эстетические суждения, определяющие символ в искусстве <…> оба эти суждения – суждения выводные; они выводятся из суждения „форма есть содержание“ – аналитического <…> Есть ли это суждение синтетическое или аналитическое?»

– вот основной вопрос, который задает себе Андрей Белый (1994: 77). Аналитическое суждение не открывает нового, поэтому потребовались синтетические, но какое из них верно? «Понятие формы выводится из содержания», тогда как содержание есть форма. Мы уже убедились в том, что сам поэт этот вопрос для себя решил.

Его вывод: форма формирует свое содержание.

7. От белого к черному

Цветастый мир раннего Андрея Белого сгущается в черноту; сведение разнообразных содержательных форм к одной единственной – к символу – мстительно сжимает солнечный луч в точку тьмы. Петербург описан уже в ядовито фиолетовых, черных и ржаво-болотных тонах. Петербург нежеланный, холодный, чужой. Но и дома («Крещеный китаец»):

«Время темнеет; и вот: фиолетовой флейтою льется триоль; и вишнеет клочок ушедшего света: чернеет на небе; змея, полосатое время, – ползет: и беззубо оскалилась старость в черностных пустотах губимого мира; уже чернорукая тьма протянула огромный свой перст сквозь стекло; безголово, безного столбом к потолку поднялся Чернорук, уронивши свои пятипалые руки на шейку; и – сжал мне горлышко: темными страхами…

И придет, отворивши из сумерок дверь – господин в сюртуке, в очень черном: с намерением очень позорным; останемся с ним мы один на один; промычит на меня он бычачьею мордою: он – черно-мордик!..» (там же: 112 – 113).

Страхи мальчика, брошенного дома в поздний вечерний час, овеществились в символическом образе черноты.

Лексическое значение каждого слова конкретно и образно, его грамматическое значение предстает как отвлеченное понятие, соединяющее все слова контекста, как род соединяет виды: совмещение конкретного и отвлеченного в одной общей форме и порождает символ, всегда как бы вправленный в рамку ближайшего контекста. Время темнеет... чернеет на небесветвишнеет… Время и пространство сведены в одно (виды в род) через признак, общий для них, но общий как для образов, не категорий (явлений, а не сущностей). Время буквально не может «темнеть», но и «чернеет» само небо. Безграничность пространства и времени объединяет признак «свет», но и свет уходит, исчезают краски, тьма облегает со всех сторон, и даже время оборачивается пространством, наполняясь вещами («змея, полосатое время, – ползет»).