Ребенок — страница 50 из 75

…Примерно к трем месяцам на темени у него протерлась лысинка. Прибавьте к этому страшную сосредоточенность во время сна – и получится маленький мудрец, решающий после обильного молочного обеда все мировые проблемы сразу…

…Тогда же он стал агукать. Раньше я думала, что этот звук, произносимый младенцами в книжках, настолько же условен, насколько условно «гав» из уст собаки. Но у Ильи выходило настоящее «агу», правда, с невнятным гортанным «г». Месяцем позже к этому добавились совершенно невообразимые звукосочетания типа «бгдых», «агхым», «абдых». Однажды в то время я увидела на полке магазина минеральную воду «Архыз» с изображением Кавказских гор на этикетке и задалась вопросом: а не повлияло ли место зачатия Ильи на его лингвистические способности? Что, если он пытается заговорить со мной на кабардинском или балкарском языках?..

…Сейчас, ближе к пяти месяцам, он научился по-настоящему – по-детски – заливисто смеяться. В ванне он устраивал сущее цунами, изо всех сил колотя по воде руками и ногами – теперь Илья уже умел ими управлять. А когда его клали рядом со мной перед кормлением, он точно так же изо всех сил улыбался мне, во всю ширь открывая рот. Я целовала его и с наслаждением принюхивалась к его волосам…

– А почему ты его не взвешиваешь до и после кормления? – спросила Мария Георгиевна. В ее тоне снова отчетливо проступила строгость.

Я не делала этого по двум причинам: во-первых, у меня не было весов, а во-вторых, я не видела в этом необходимости. Илья спокойно спал восемь ночных часов, а днем выдерживал четкие четырехчасовые промежутки между едой.

– Откуда ты знаешь, хватает ему молока или нет?

– Я же вижу.

– Интересно, что ты можешь видеть?!

Последняя фраза была произнесена с раздражением. Как только я выздоровела, Мария Георгиевна круто изменила свою линию поведения. Она стала такой же, как и при нашем первом знакомстве, – строгость, приказной тон. Более того, привыкнув за неделю распоряжаться домашними делами, бабушка Антона не желала вновь уступать мне эту привилегию. Правда, всю черную работу выполняла я, но только по ее указанию: «Тебе обед не пора готовить?», «Интересно, когда ты собираешься убираться?», «Сейчас придет Антон – давай накрывай на стол!»

Все чаще и чаще я скрипела зубами. Разумеется, я и раньше делала всю работу по хозяйству, но при этом грамотно распределяла свои силы: что-то нужно закончить прямо сейчас, а что-то можно отложить до завтра (или до послезавтра). Что-то я на последнем издыхании доделаю сегодня вечером, а за что-то без зазрения совести возьмусь через неделю. В общем, я действовала как опытная лошадь, везущая телегу по неровной дороге: перед подъемом надо приналечь, на спуске притормозить… Главное, чтобы возница не понукал и не мешал мне беречь силы в долгом пути! При этом условии я справлюсь с грузом и не издохну раньше времени. Но теперь я постоянно слышала над головой свист кнута…

«Что со стиркой? У ребенка нет уже ни одного чистого комбинезончика!»

А это было уже настоящим наказанием. Первое, что сделала Мария Георгиевна, став во главе нашего хозяйства, – это запретила мне включать стиральную машину. Сражая меня наповал своим медицинским авторитетом, она внушила, что в стиральной машине вещи недостаточно отстирываются и плохо прополаскиваются, а для детской кожи нет ничего губительнее, чем остатки порошка на белье. Она рассказала душераздирающие истории об аллергиях. Она безапелляционно заявила, что памперсы – это прямой путь к бесплодию (особенно вредно пользоваться памперсами ночью, когда ребенок проводит в них много часов подряд, надевать их допустимо лишь на время прогулок). В результате количество стирки увеличилось раз в пять, объем моего труда – раз в десять, а нервотрепка… Нет, я не хочу даже подсчитывать эти разы! Скажу одно: меня начинало трясти при виде собственного ребенка. Утром, вместо того чтобы с нежностью приложить его к груди и радоваться его широкой улыбке, я со стоном сдергивала с него насквозь мокрые тряпки, тащила в ванную обмывать, а потом тыкала ему в рот соском с одной-единственной мыслью: стирки прибавилось! Вновь, как и в самое тяжелое время – сразу после рождения Ильи, – я проводила по полдня, согнувшись над ванной – то самое время, что я могла бы провести с ребенком. Что при этом происходило с Ильей?

– Иди-иди, занимайся делами, я за ним погляжу.

И я уходила – стирать, гладить (за этим Мария Георгиевна следила очень строго!), готовить, мыть полы, вытирать пыль, перемывать посуду. При этом я каждый раз уходила от ребенка, уходила, сама того не желая, но боясь сказать хоть слово поперек. Ведь я была так обязана этой женщине!

– Иди скорее в магазин, а то на ужин ничего нет. А мы с Ильей погуляем пока, да, Илюша?

И Илья счастливо улыбался в ответ на воркование прабабушки. А я безмолвно, как автомат, брала сумку, опускала туда кошелек и поворачивалась к дверям.

«Может быть, завтра она уедет?»

Но каждое завтра заставало Марию Георгиевну в нашей квартире во все более бодром и боевом расположении духа. Несколько раз я намекала на то, что уже окончательно поправилась, но на бабушку это не производило ни малейшего впечатления. Антон, по-видимому, был только рад ее присутствию в доме, равно как и тому, что мы с Марией Георгиевной хозяйничаем и ухаживаем за ребенком в полном согласии друг с другом. Я же не делилась с ним своими бедами, как не делилась вообще никакими мыслями и переживаниями. Если я о чем-то и заговаривала, то это была проблема, связанная с хозяйством, или вопрос об университетской жизни. Зато Мария Георгиевна без конца болтала с внуком, особенно вечерами, когда я уходила спать. Меня она обычно провожала словами:

– Завтра утром перегладь-ка пораньше Илюшины вещички, а то мне надеть на него уже просто нечего…

XIX

Мария Георгиевна командовала нашим хозяйством уже целые три недели, когда я наконец открыла для себя одну простую истину. Она открылась мне тогда, когда я с тупым автоматизмом водила пеленкой взад и вперед по воде, вымывая из нее последние остатки порошка, в то время как рядом стояла отключенная стиральная машина. Состояла истина в следующем: чтобы испытать все прелести рабства, совершенно не обязательно попадать в плен к древним римлянам или становиться негром на хлопковых плантациях американского Юга – достаточно просто родить ребенка.

При этом я не могу сказать, что Мария Георгиевна относилась ко мне плохо: она ни разу не попрекнула меня куском хлеба, ни разу не сказала мне что-либо уничижительное (а повод у нее, согласитесь, был), ни разу даже не повысила голоса. Но при этом она по-настоящему задавила меня. Задавила своим возрастом, своим медицинским авторитетом, своим родством с Антоном. Все, что она говорила, a priori считалось истиной в последней инстанции, а я, молодая, неопытная, незнающая, должна была безмолвно и незамедлительно повиноваться.

«Подай, принеси, убери, насыпь, налей, отрежь, замочи, простирни, найди, забери обратно…» Я уже и забыла, что при обращении ко мне может присутствовать какое-либо наклонение, кроме повелительного. Хотя нет, вру, оно чередовалось с вопросительным: «Ну что ты копаешься? Ты где была? Неужели так долго можно гулять по магазинам?»

Нет, Мария Георгиевна была так беспощадно требовательна не ради себя самой. Боже упаси! Она гоняла меня и в хвост и в гриву ради моего же ребенка. «Собирай его скорее, сейчас на улицу пойдем!», «Он же мокрый! Почему ты не подойдешь и не проверишь ему подгузник?», «Ты подумала о том, в чем он будет гулять весной? Апрель уже на носу!» Но в результате этого «ухода по всем правилам» та нежность к ребенку, что пришла ко мне во время болезни, за последние две недели выветрилась начисто. Попробуй кого-то любить, если занимаешь при этом ком-то должность обслуживающего механизма!

«Вымой, оботри, кремом смазать не забудь!»

Я и так об этом не забыла бы. А если бы и забыла, то несмазанность кремом вряд ли была бы для Ильи так пагубна, как мое устало-раздраженное с ним обращение. Ребенок по привычке широко распахивал передо мной улыбку, а я нервно поджимала губы и без малейшего теплого чувства натягивала на него комбинезончики и рубашонки, всей спиной чувствуя строгий проверяющий взгляд Марии Георгиевны. Как только я заканчивала кормить и переодевать Илью, прабабушка немедленно забирала его у меня и увозила гулять, предварительно перечислив список ожидающих меня домашних дел и инструкции по их выполнению.

Даже танцев с ребенком – единственной светлой, медовой струйки в моей большой бочке дегтя – я оказалась лишена. Мария Георгиевна неумолимо заявила, что с ребенком нужно гулять как можно больше («А то сейчас рахит у каждого второго!»), а мои тридцать-сорок минут танца неизбежно отнимут у Ильи тридцать-сорок минут спасительной солнечной радиации. Кстати, от прогулок я была почти отстранена – ведь дома столько стирки! Не будет же старая женщина гнуться над ванной с бельем!

В итоге я оказалась на положении раба, поставленного господином обслуживать некий источник – прочищать его русло, укреплять берега, – но не имеющего возможности из этого источника напиться. Право общаться с ребенком было предоставлено самой Марии Георгиевне и, разумеется, Антону (который, впрочем, этим правом не часто пользовался) – любящим и мудрым воспитателям. А я оставалась просто матерью. Что такое мать? Это…

– Давай корми его скорее! Разве не видишь, что он беспокоится?

Иногда я подумывала о том, что слово «мать» явно принадлежит ко второсортным в языке, не зря же его так часто используют в ругательствах.


В один из дней на исходе марта Мария Георгиевна неожиданно отменила прогулку с Ильей. Я к тому времени была уже настолько отстранена от ребенка, что даже не заметила, что тот все утро был необычно вялым и плаксивым и не слезал с рук. К вечеру Илья загорелся от высокой температуры и казался совершенно обессиленным. Он попискивал – как постанывал, и я прижимала его к себе в полной прострации: что же теперь делать?