рьме зелёный свет на них дал. Но самое главное, та паскуда испарилась без следа, ни слуха, ни духа. Вот поэтому я, как его дружка повстречал в городе, так обрадовался, сшиб его, швырнул в багажник, увёз к пацанам на хату. Вообще-то он почти сразу раскололся, когда мы его чутка запертым в ангаре подержали, в Санта-Монике, но пацаны увлеклись, по правде говоря, замучили его насмерть.
– Твоя речь не совсем ясная, но я понял, что ты готов убивать, лишь бы кто-то не продавал «спид» на какой-то там улице. Вы там у себя тоже из-за наркотиков сжить друг друга со света готовы, – с горьким вздохом заметил дядя, – почти как здесь. Всё-таки весь мир – одна плевательница.
– Мне нет дела до наркотиков, дядя, – взвился Пако. – Речь идёт о моём достоинстве, о моей репутации. В меня стреляли, и я не могу жить в мире сам с собой, пока не найду того, кто стрелял и не отомщу ему. Вся моя жизнь разваливается на глазах, и я ничего с собой не могу поделать, пока не отплачу ему той же монетой. Ты ведь понимаешь, дядя, о чём я говорю?
– Да, понимаю, – ответил дядя. – Если ты действительно чувствуешь, что твоя жизнь разваливается из-за этого, значит, она большей частью состоит из мнений твоих уличных дружков о тебе, а месть – твоё ребро жёсткости.
– Не совсем понял, дядя.
– Моя компания достигла рекордных показателей положительного сальдо несколько лет назад, незадолго до Большой рецессии. Основной статьёй доходов были стальные конструкции, которые мы изготавливали по заказам с техасских месторождений сланцевой нефти. Это были гигантские многоуровневые сооружения с целыми лабиринтами из лесенок, ходов, люков и подвесных платформ с перилами. Так вот, каждый из уровней такой многотонной конструкции держался на рёбрах жесткости – это такие специальные элементы, уголки, которые несут на себе всю рабочую нагрузку. Малейший просчёт или дефект в ребре жёсткости способен рано или поздно повлечь за собой обрушение всей сложной конструкции. Я считаю, что в жизни каждого мужчины присутствует такое ребро жёсткости, на котором покоится его судьба. Моё ребро жёсткости – это моя семья, и когда я не смог сберечь её неприкосновенность, моя жизнь чуть не покатилась под откос.
– О чём ты, дядя? – ошарашенно поинтересовался Пако.
– Откровенность за откровенность, – невозмутимо ответил его дядя. – Ты заметил, какие перемены произошли с Марьяхой?
– Она стала очень красивой, – признался Пако, покраснев до ушей.
– Слишком красивой для этого города, увы, – бесстрастно продолжил дон Фелипе, чей голос однако начал еле заметно подрагивать. – Мы не смогли уберечь её честь и душевное здоровье. Одним злосчастным вечером, когда она возвращалась с пятнадцатилетия одноклассницы, её похитили, как в те годы случалось со множеством девушек по всему Хуаресу. Счастливое исключение составляла Золотая зона, и именно поэтому я не предпринял всех должных мер по охране её безопасности – вечеринка проходила в паре кварталов отсюда. Тем не менее, нашу дочь похитили и целые сутки насиловали в извращённой форме в каком-то клоповнике. Потом какой-то очередной насильник, возможно отпрыск одного из соседних семейств, узнал её в лицо, и это спасло ей жизнь. Её выгрузили на городской свалке с трупами нескольких других девушек. Она лежала в яме среди мёртвых тел, со связанными скотчем руками и ногами и с залепленным ртом несколько часов, пока её не обнаружили. Разумеется, в отличие от тебя, я не стал искать способов удовлетворить чувство мести. От этого всё стало бы лишь ещё хуже для неё и для всех нас. Хуарес страшный город, который держится на повседневной жестокости. Мы терпим, молчим и молимся Господу, надеясь на лучшее. Священник нашего прихода, дон Ансельмо, сказал, что мы должны простить насильникам, освободить наши сердца от обиды и воли к мести. Но это очень тяжело. Шрамы от порезов и укусов, ожоги от сигар на теле Марьяхи, может быть, и зарубцевались, но шрамы на её израненном сердце не затянутся никогда. Я отправил её учиться в Мехико, но она уже не видит для себя радости в этом мире, не находит в нём более ни любви, ни добра. Она решила удалиться в монастырь святой Терезы и, похоже, её уже не отговорить. Мы упросили её закончить учёбу, но, скорее всего, это только отсрочка. Скорее всего, она согласилась только из-за того, что в монастыре приветствуется высшее образование.
– Какой ужас, дядя, – промолвил потрясённый Пако. – Ужас и голимое бесчестье кругом. Если когда-нибудь станет известно, кто это сделал, располагай мной, дядя.
– Ты сам пытал того бедолагу в Санта-Монике? – внезапно спросил дон Фелипе.
– Все пытали, – уклончиво буркнул Пако и отвернулся.
В бесхитростной душе Пако безраздельно правили те схемы мира, что были усвоены им на улице ещё в далёком детстве. Во-первых, это была безусловная лояльность к банде, особенно к её главарям, плотно замешанная на ужасе и моральном терроре, крепко вбитых в голову кулаками старших дружков. Во-вторых, проистекавшее из той самой лояльности, презрение к собственной смерти, готовность умереть в любой момент. В-третьих, что важнее, ещё большее небрежение к любым аспектам чужой смерти, готовность убить любого, на кого покажут, по любому поводу и в любой обстановке. Не будучи природным садистом, он, не моргнув глазом, продолжал по-изуверски кромсать безобидного паренька, когда тот уже едва мог членораздельно произносить свои жалкие мольбы о пощаде. Удары мачете оставляли глубокие и продольные резаные раны на его теле, из которых кровь не капала, как от удара ножом, а стекала густыми струями, оставляя лужи по земле, и засыхая густой сукровицей на его коже, пропитывая волосы и одежду с головы до пят. Лишь бы дружки не подумали, что он в чём-то мягче чем они. Старшие пацаны с района всегда носили мачете в своих баулах и рюкзачках, потому что зарубить чужака считалось гораздо круче, зрелищнее и эффектнее, чем просто расстрелять из машины. Выложенные в сети фотографии человеческой плоти превращённой в нашинкованное полосами бурое месиво всякий раз поднимали статус банды в трансконтинентальном уличном рейтинге до недосягаемых высот. «Репутация» среди себе подобных, о которой Пако столь убеждённо говорил дону Фелипе, надёжно защищала его неокрепший мозг от любой угрозы самостоятельного размышления о мире. Всё остальное народонаселение, не входившее в круг товарищей Пако по «БП-13», или побратавшихся с ними банд, представлялось ему скопищем лохов, после пяти минут общения с которыми, Пако остро тянуло блевать. Ему казалось, что «гражданские», в грош не ставят ни себя самих, ни людей, не ведая истинной неисповедимости дорог Жизни. Схожим образом рассуждал и Койот и другие, с кем выпадало пообщаться, когда вдруг накатывала философия в минуту расслабухи с желанием потолковать за грешную судьбу. Вот и теперь он вполне искренне готов был винить всё остальное человечество за ужас и голимое бесчестье, царившие кругом.
– Хорошо, сформулируем по-другому, ты смог получить от него всю требующуюся тебе информацию? – настойчиво спросил дядя.
– Да, дядя, он сказал, что это чепушило скрывается где-то между Россией и Китаем, в городе Алматы, работает там, в торговой миссии одной из азиатских стран. Дядя, прошу тебя, дай мне работу, дай мне шанс сделать для тебя всё, что ты только пожелаешь, только помоги мне до него добраться.
– Речь как раз об этом. Ты не умеешь работать, считать деньги, скрывать доходы от налогов или защищаться в суде. Но ты умеешь убивать и пытать людей. Скажем так, что, возможно, твои услуги могут пригодиться кое-кому. Не мне. Одному очень серьёзному человеку. Взамен ты сможешь попросить его отправить тебя в это Алматы, хотя сомневаюсь, что даже у него есть хоть какое-либо влияние или поддержка в той части света.
– Никакой поддержки мне не нужно, дядя, – убеждённо сказал Пако. – Я всё сделаю сам. Я готов оказать любую услугу тому человеку. И я отплачу тебе, дядя, я буду обязан тебе по гроб, «до шести футов внизу», как говорят у нас.
– Мне тоже ничего от тебя не нужно, – сказал дон Фелипе, завершая разговор с племянником. – Но я тебе помогу. А теперь иди спать.
Когда Пако почтительно, на цыпочках, покинул дядин кабинет, дон Фелипе застыл в кресле перед бессмысленным проёмом своего декоративного камина. Его немигающий взгляд покоился на отсыревших поленьях, праздно сложенных когда-то давным-давно за чистенькой решёткой крест-накрест. Из его глаз словно бы украдкой выкатывались скупые слёзы, не замечая которых, он погрузился в очередной ожесточённый диалог с создателем.
Марьяха ворочалась в своей постели без сна, комкая простыни, бессознательно стискивая одну из подушек в порывах какой-то неведомой ей до тех пор, нерастраченной нежности. Она и не заметила, что так и невостребованный молитвенник, обычно заменявший ей вечернее чтение, уже давно выпал из её руки на пол. Её преследовал восхищённый взгляд Пако, его наивные чёрные глаза, в которых светилось волшебное тепло, абсолютно не вязавшееся с его неотёсанным обликом, нелепым сленгом и брутальными манерами. Приезд кузена заставил Марьяху почувствовать в себе какую-то новую невинность.
Альманегра во сне Джека был похож на классического Мефистофеля. Он был одет во всё чёрное, у него была красная кожа, свиное рыло, а его волосы были уложены так, что завитки, топорщившиеся с двух сторон, напоминали рожки. Он тащил парочку упиравшихся детей за руки к краю самой высокой эстакады на земле, и при этом, оборачиваясь, постоянно кричал в камеру: «Смотри, Пинья, видишь, что ты наделал? Эти дети прямо сейчас примут лютую смерть за твою тупость. На кого ты голос свой вздумал поднять, шелупонь позорная?». Потом он наклонялся к малюткам и шипел: «Дети, вы хоть сейчас понимаете до чего ваш проклятый отец довёл вас, вы понимаете?!». Малыши послушно кивали, надеясь, что если поддакивать Альманегре, он их отпустит. Но он всё шипел, работая на камеру: «Сейчас мне придётся вас сбросить с этого моста, во-о-о-он на те острые камни на дне оврага и когда вы разобьётесь в лепёшку вам будет очень–преочень больно, и всё из-за того, что ваш отец очень плохой человек, очень-очень плохой человек, он вас не любит, именно из-за него вы умрёте». Дети хныкали, мальчик пытался вырвать свою руку, но Альманегра беспощадно пинал его и отвешивал ему подзатыльники. Закончив говорить, он вдруг схватил мальчика за шиворот, приподнял над собой и изо всей силы швырнул за перила моста. Невидимый оператор перешёл на замедленный режим съёмки. Ребёнок падал лицом вверх и беспомощно тянул свои ручки ввысь, его открытый рот застыл в крике ужаса. Он стремительно удалялся, несмотря на то, что оператор, судя по всему, постоянно подкручивал колёсико крупного плана. Затем он перешёл к портретному изображению Альманегры, державшего безутешно рыдающую девочку в одной руке и показывающего пальцем другой на крохотный трупик её братика, плававший в собственной крови далеко внизу. Он снова кричал ей в лицо, как безумный: «Смотри на него, видишь, он разбился вдребезги, твой братик. И ты сейчас отправишься вслед за ним. Запомни хорошенько, вбей в свою головку, что всё это из-за вашего отца, всё из-за вашего проклятого отца. Он во всём, во всём виноват. Так и знайте». В безутешном плаче девочки, в её бесконтрольной дрожи было уже нечто нечеловеческое. До неё всё дошло именно так, как того добивался Альманегра. О