1
Большая коммунальная квартира отходила ко сну.
Стихло на кухне шипенье сковородок и бульканье кастрюль; исчезла терпеливая очередь в ванную; погас в длинном коридоре свет, и сделались невидимы его закоулки — со всяческой рухлядью по углам, с корытами и велосипедами, подвешенными на стены, с голыми лампочками под потолком.
Закрылись плотнее двери комнат. Какое-то время из-за этих дверей еще доносились приглушенные голоса и шумы: пластинка докручивала иностранную песенку, вякал кот, просившийся на волю, бормотал и заполошно вскрикивал телевизионный комментатор. Но вскоре и они умолкли.
Засыпала квартира.
Лишь в одной из комнат — в самом конце коридора — продолжались какие-то странные хлопоты.
Миловидная женщина лет тридцати заканчивала тут уборку. Она подмела шваброй пол, расправила складки дешевого коврика возле двери, вытерла клеенку на обеденном столе. Оглянулась, проверяя: все ли в порядке, все ли радует глаз?
Комната, разделенная фанерной перегородкой, была тесной и неуютной. Однако содержалась образцово. От люстры с пластмассовыми колпачками и до старинной бронзовой ручки на дверях — все было начищено, вымыто и доведено до блеска.
Прибравшись в комнате — вернее, в одной ее половине, — молодая женщина присела к зеркалу. И с той же старательностью принялась подводить глаза, пудриться и красить губы. Если учесть, что время близилось к полночи, это занятие выглядело прямо-таки нелепым.
Может, она ждала гостей?
В трехстворчатом зеркале отражался циферблат будильника, и женщина, накрашиваясь, не выпускала его из виду. Потом вдруг поднялась, взяла настольную лампу, перенесла на подоконник. Зажгла ее. Задернула занавеску.
Лампа теперь светила на улицу. Вероятно — если смотреть снаружи — на темном, спящем фасаде дома выделялось лишь единственное окно на верхнем этаже. Его сияющий прямоугольник можно было различить издалека. Даже с соседних улиц.
Конечно, это был условный сигнал. Знак тому, кто должен был появиться.
Будильник шевелил своими черными усиками, отмерял минуты. Теперь женщина чутко прислушивалась. Стараясь не звякнуть чашками и блюдцами, она расставила на столе посуду — два прибора. Добавила к ним пластмассовую вазочку с цветком. Вынула из мурлычащего, пожелтевшего от старости холодильника заранее приготовленные бутерброды. Налила воды в кофеварку. Разложила бумажные салфеточки.
Руки женщины — с коротко подстриженными ногтями, белесыми от недавней стирки — заметно дрожали. Женщина волновалась.
Нервничал в эти минуты и еще один человек, шедший по улице. Это был мужчина в тяжелом добротном пальто, в серой фетровой шляпе, неподвластной влияниям моды. Вся его одежда свидетельствовала о солидности, о стойком благоразумии. Тем страннее было сейчас его поведение.
Мужчина шел, поминутно озираясь, будто его преследовали. Будто он вынужден следы заметать. Лампу, ярко светившую в окне четвертого этажа, он увидел издали, но к подъезду пошел не сразу. Постоял напротив дома, подождал, пока свернут за угол редкие подзагулявшие прохожие. Убедился, что поблизости нет ни души, и только потом двинулся через улицу.
Мало кто замечает, что с фасадов современных домов — со всех этих панельных кубиков и башен — исчезли водосточные трубы. Теперь они становятся редкостью, как и многие другие вещи, казавшиеся бессмертными и обязательными. Но на этом доме, старом и украшенном архаической лепкой, трубы еще доживали свой век.
И, как выяснилось, они могли сослужить добавочную службу. В новом доме таких удобств уже не будет.
Мужчина вытащил из кармана связку ключей, еще раз оглянулся и трижды — звонко и отчетливо — стукнул по трубе.
Гулкий звук, родившийся у подножия трубы, взмыл вверх, заполняя все ее чрево. И через секунду лампа на четвертом этаже погасла. Сигнал принят.
Мужчина прошмыгнул в подъезд, быстро и бесшумно одолел полутемную лестницу, добрался до нужной квартиры. Половинка дверей, пестрая от табличек с фамилиями жильцов, уже отворялась ему навстречу.
За дверью была чернота, как в преисподней; мужчина сделал шаг и остановился. За его спиной осторожно задвинулась щеколда, цепочка брякнула; горячая дрожащая рука нашла его руку и потянула вперед — по бесконечному коридору, неожиданно сворачивающему и вправо, и влево, по невидимым предательским половицам, каждая из которых могла взять и скрипнуть, проклятая…
Он балансировал, как цирковой канатоходец, идущий с завязанными глазами, он дышать боялся; вот наконец и последний поворот, косая полосочка света на полу, старинная дверная ручка, всегда цепляющаяся за карман… Все. Можно отдышаться.
— Ну, здравствуй, Аркаша…
Запах кофе. Чистота. Руки на плечах. Улыбка.
— Здравствуй, Зоинька…
— Все благополучно?
— Все хорошо. Все в порядке.
— Устал?
— Ничего. Кофейку выпью, пройдет.
— Раздевайся, кофе готов. Руки помой вот здесь, в тазике, я тебе полью…
— Господи, ты и об этом подумала…
— А как же? Все должно быть как следует.
— Ты не беспокойся, родная. Все и так замечательно. Лучше и быть не может.
— Умывайся. И можешь разговаривать спокойно — он давно уже спит.
— Ничего. Мне громкие-то звуки надоели.
— Я же знаю, что он спит. Чувствуй себя свободно.
— Я так себя и чувствую.
— Тебе надо отдыхать как следует. Хочешь, я найду тебе тапочки?
— Зачем, что ты.
— Просто будет удобней. Ты же не ходишь дома в ботинках!
— Мне хорошо, не беспокойся.
— А отчего ты хромаешь? Аркаша, что случилось?!
— Ничего особенного, чепуха. Я потом расскажу, не обращай внимания.
Помыв руки, он прошел к дивану и осторожно опустился на него — чтоб не заскрипело. Он знал, что диван тоже скрипит.
— Зоинька, пока я не забыл… Ты завтра свободна?
— Конечно. Завтра же воскресенье.
— Сможешь пойти на дневной спектакль?
— На твой? С удовольствием!
— Контрамарка на двоих. — Он пальцами вытащил из нагрудного кармана плотную белую бумажку с отрезанным уголком.
Женщина взяла контрамарку. Подумала. Движением прищуренных глаз показала на перегородку, завешенную портьерой:
— Он не пойдет, Аркаша.
— Ты попроси. Уговори как-нибудь. Разве он много бывал в театрах?
— Бесполезно упрашивать. Он не пойдет.
— Очень хорошие места.
— Все равно бесполезно.
— Тогда сходи одна, Зоинька. Там во втором акте будет моя партия. Почти сольная. Хоть послушаешь, на что я способен.
— Я знаю, — сказала она, — на что ты способен, Аркаша. Я знаю…
Она улыбалась, глаза смотрели влюбленно. И ему сделалось непереносимо жаль и ее, и себя. Ему надоело притворяться, что все идет хорошо. Все получается так скверно, что хуже и не придумаешь.
— За что он меня ненавидит?
Женщина отвернулась.
— За что он меня ненавидит? — повторил мужчина настойчиво.
Он неловко шевельнулся, и диван скрипнул под ним, зазвенел пружинами. И тогда оба они моментально оглянулись на перегородку.
2
Во второй половине комнаты, за перегородкой, лежал на своей кровати Жека. Он не спал.
Нет, он не собирался караулить, когда к матери придет этот шептун. Была нужда. Да и караулить тут нечего — по материнскому лицу заранее все известно.
Просто Жеке не спалось. Ему давно уже было не заснуть вечерами — крутишься с боку на бок, подтыкаешь подушку, натягиваешь на голову одеяло, а сон не берет. На уроке глаза сами слипаются, хоть спички вставляй. А вечером и с закрытыми глазами не уснешь.
Жека не хотел и подслушивать, да перегородка-то стоит лишь для видимости. Что есть она, что нету — одинаково. И Жека не мог не услышать, как этот шептун появился, как он мыл свои чистенькие ручки, наверное двадцатый раз за день, как уселся пить кофе. Ему кофе подавай по вечерам. А то он усталый. Замучен работой.
И едва уселся, как зашипел:
«За что он меня ненавидит?»
Мать строит из себя дурочку:
«Я сама не понимаю, Аркаша! Он ведь уже взрослый мальчишка, и всегда был такой рассудительный, а тут…»
«Я ему плохого слова не сказал! Ни одного замечания не сделал! Я теряюсь в догадках и ничего не могу придумать, кроме того, что он…»
«Ну? Договаривай, Аркаша!..»
«Что он… до сих пор любит отца!»
Жека услышал, как за перегородкой наступило молчание. Долгое такое. Они оба размышляли над этим дурацким высказыванием, и вздыхали, и чашечками звякали.
«Нет, Аркаша… — донесся голос матери. — Только не это! Ты же видел его отца, ты представляешь, что это за человек… Женька никогда его не любил!»
«Все-таки отец!..»
«Он хуже чужого!»
«Родной отец! К нему бывает и бессознательная тяга!»
«Нет, Аркаша. Я тебя уверяю — нет, нет… Женька сам сказал, чтобы я подавала на развод. Понимаешь — сам сказал! Действительно, он ведь взрослый мальчишка, он во всем разбирается!»
Это уж точно. Будьте уверены — Жека теперь во всем разбирается. Хватит ему оплеухи получать. Самостоятельным можно сделаться очень быстро. Для этого требуется, чтоб ты получал оплеухи и чтоб надеяться было не на кого… Недаром же говорится, что битье определяет сознание.
За перегородкой снова затихли. Ну, молчите, молчите. Думайте, что вам делать. А Жека давно знает, давно решение принял. И выполнит его — будьте уверены.
3
Мужчина пил кофе, подставляя под чашечку ладонь — чтоб не капнуть нечаянно.
— Тогда не понимаю… — сказал он.
— Я тоже, Аркаша. Одна надежда, что он постепенно привыкнет. Смирится.
— Он меня просто ненавидит. Как врага ненавидит! Помнишь, он разводил пчел на балконе? Теперь я знаю, я догадываюсь, зачем он их разводил.
— Ну, Аркаша, это уж напрасно… Пчелы всех кусали. Весь дом ходуном ходил.
— Но главной целью был я.
— Нет, Аркаша, никакой цели не было. Где-нибудь прочитал, что можно разводить пчел на балконе, вот и устроил все.
— Я тоже кое-что прочитал о пчелах, — сказал мужчина. — Их, оказывается, можно дрессировать.
— Как это?
— Науськивать на определенный запах. Понимаешь, я после бритья употребляю одеколон. Всегда один и тот же — «Лаванду»… Поэтому пчелы меня и кусали больше, чем всех других. За версту к этому дому не подпускали. Он их науськал на лаванду.
— Разве это можно, Аркаша?
— Это очень просто. Давай им подкормку с определенным запахом, и они будут его искать.
— Я этого не знала…
— Он хитрей нас обоих, Зоинька. Он еще такое выкинет.
— Ты его стал бояться?
— Хуже. Я стал его подозревать. Вот вчера, например, иду вечером на автобусную остановку… После спектакля много народу, толкучка, я пропустил вперед женщин, втискиваюсь последним. И когда дверцы уже захлопываются, вдруг чувствую боль в ноге… Вот здесь вот.
— Я сразу заметила, что ты прихрамываешь!
— Видишь, у меня высокие ботинки. Я всегда такие ношу. И вот кто-то бросил окурок за голенище, прямо вот сюда… Очень метко. Когда влезал в автобус, голенище оттопырилось — и пожалуйста, меткое попадание! Ну, а в автобусе давка, не то что нагнуться — пошевелиться нельзя. Окурок тлеет, носок тлеет, боль адская…
— Ты полагаешь — это он сделал?!
— Я же говорю, что стал его подозревать, Зоинька. Конечно, многие люди швыряют на остановке окурки. И один мог случайно попасть за голенище. Но уж слишком меткое попадание. Прямо в щелочку! Он вчера поздно вернулся?
— Поздно… — прошептала она, прижав щеки ладонями.
— Вот видишь.
— Не может быть!
— Признайся, ты ведь сама его подозреваешь.
— Я узнаю, Аркаша. Я спрошу его и непременно узнаю!
— Он не скажет, — усмехнулся мужчина. — Он достаточно хитрый. Он будет меня изводить со всей мальчишеской жестокостью — потихонечку, тайно, чтоб не попасться…
Сбоку от них рывком отворилась фанерная дверь, взметнулась отброшенная портьера. Жека стоял в темном проеме, полуголый, босой.
— Женя?! — вскрикнула мать.
— Я не буду тайком, — проговорил Жека, с ненавистью глядя на мужчину. — Я могу при всех! Я вас не боюсь, я не такой трус!..
— Женя!..
— Я достал пчел для себя! — сказал Жека, отталкивая подбежавшую мать. — А потом науськал на вашу поганую лаванду, это правда! И жалко, что поздно догадался, надо бы раньше!..
— Женька, замолчи! Иди к себе!!
— Но никакие окурки я не швырял! Мне не надо, чтобы тайком! Все равно я выгоню вас отсюда! При всех выгоню!..
— Женя! Немедленно извинись перед Аркадием Антонычем!
Мужчина поднялся, поставил на блюдце кофейную чашечку.
— Что я тебе сделал?
Они смотрели друг на друга, сталкивались взглядами. И Жеку прямо трясло от ненависти.
— А вы не знаете, да?!
— Я не знаю, Женя.
— Врете все, врете!.. Не хуже меня знаете, только врете! А ну, уходите отсюда!!.
Жека рванул с вешалки тяжелое пальто, с размаху швырнул его к дверям. Шляпа свалилась — он и шляпу поддал.
— Женька, перестань хулиганить!! — кричала мать. — Аркадий, не нужно! Не слушай его!..
И вдруг мать будто поперхнулась. До нее донеслись звуки шагов, голоса в коридоре — это выскакивали из комнат соседи, разбуженные скандалом.
Аркадий Антонович замер недвижимо. Смотрел на валяющееся пальто, но поднять не решался.
— Что? — сказал Жека. — Воды в рот набрали? Все равно выгоню!
— Аркадий, не ходи! Не надо!.. Женя, он уйдет, но не сейчас, а немножко погодя…
— Он сейчас уйдет!
— Женечка, не надо, ты же понимаешь…
— Он сейчас уйдет! А то всех соседей позову!
Аркадий Антонович нагнулся, поднял пальто. Отряхнул шляпу.
— Хорошо, Женя. Успокойся, я ухожу.
В наброшенном на плечи пальто, держа в руках шляпу, он стал протискиваться в дверь. Жека подскочил, распахнул ее настежь. В коридоре тотчас затихло, голоса оборвались. Аркадий Антонович быстро пошел прочь, мать бежала за ним, что-то шепча.
Жека представил, как изо всех комнат повылезали соседи и смотрят. Ощупывают взглядами, запоминают. Шептун надеялся, что сюда можно ходить тайком. Он половину делишек обделывает тайком и других в этом подозревает. Ладно, шагай теперь сквозь строй. В другой-то раз ночью не придешь. Побоишься, что соседи на тебя заявление напишут.
А мать Жеки теперь тоже призадумается — пускать ли в гости милого Аркашу. Пока жил здесь отец, скандалы разражались почаще летних дождей. Вся квартира вздохнула, когда отец съехал. И теперь новых скандалов мать не допустит, остережется.
Все, Аркадий Антоныч. С приветом. Пишите письма.
4
Мать собой не владела, когда вернулась в комнату.
— Ты что же это?!. — каким-то хрипящим, клокочущим шепотом говорила она. — Ты что, мерзавец, делаешь?! Мало я стыда перенесла при отце, теперь ты позоришь?!
Жека лежал, отвернувшись к стене. Казалось, ударь его — все равно не шевельнется.
— Или ты приучился к хамству? Тоже приучился к этому хамству, и теперь… когда культурный человек тебя не трогает… ты…
Слезы появились у матери на глазах. Она вытирала их согнутым пальцем, и на нем оставались черные следы от ресниц.
— Я хотела… по-хорошему… Чтобы все теперь было по-хорошему, как у людей… Думала, ты поймешь. В твоем возрасте уже понимают. Но ты не хочешь. Ты не желаешь по-хорошему. Ладно, я приму свои меры. Но только не жалуйся потом… Чем это пахнет? — вдруг насторожилась мать, невольно принюхиваясь. — Откуда такой запах? Что ты делал здесь, отвечай!..
Жека чуть заметно дернул голым плечом, будто муху согнал. Но повернуться не соизволил.
Мать оглядела крошечную комнатку, всю знакомую ее обстановку — письменный стол, застеленный протертой до дыр бумагой, кухонную табуретку, заменявшую стул, этажерку с книгами и железную узкую кровать. Под кроватью что-то желтело, лишнее. Туда были задвинуты какие-то посторонние ящики, похожие на посылочные.
— Это еще откуда?!. — Мать наклонилась и выдвинула один ящик. Он был тяжелый, сырой, из-под него текло. Смердящая жижа текла.
— Не трогай! — вскинулся Жека.
— Что за гадость ты приволок?! Опять опыты затеваешь? Ф-фу-у, ведь дышать невозможно!
— Не трогай!!
— Ну, не-ет! — ожесточаясь, закричала мать. — Поперек горла мне твои фокусы! Я этому положу конец!.. Я предупреждала!!
Она повернулась спиной к Жеке, чтоб он не смог помешать, потом взгромоздила один ящик на другой и приподняла их, собираясь вынести из комнаты. При первом же шаге нижний ящик стал разбухать, разваливаться по частям. Шмякнулась жидкая земля, как коровья лепешка на дорогу, посыпались досочки… Мать какую-то долю секунды еще старалась удержать их — и вдруг грохнула ящиками об пол:
— Убирай сам! Немедленно!!
— Там были грибы посеяны! — крикнул Жека. — Мешали они?!
— Теперь — грибы… — тоскливо сказала мать. — То змеи, то голуби, то пчелы на балконе. А теперь грибы под кроватью.
— Они мешали? Кого-нибудь трогали?!
— Я не знаю, для чего они, — сказала мать. — Мне неизвестно. Может, ты отравить кого-то собрался. Я тебе не верю больше. Я ни капельки тебе не верю!
— Это обыкновенные грибы! Это шампиньоны были — на рынке два рубля килограмм!
— Помрешь ты без них? Не проживешь?
— Мне на них наплевать! — разъяренно сказал Жека. — Но их продать можно было! Всю бы зиму продавали!
— Зачем?!.
— Чтоб не зависеть ни от кого! Чтоб помощи не клянчить! Если надо, я тоже могу заработать!
Мать близоруко моргала. Смысл Жекиных слов дошел до нее не сразу. А потом она поняла, ощутила всю меру сыновней обиды. И всю меру сыновней гордости.
Мать села на край кровати и опять заплакала черными, крашеными слезами.
— Он же трус, мама, — сказал Жека. — Он трус! Я ведь про все знаю — и про лампу, и как он по трубе стучит… Нашелся трубач. Его нельзя было не выгнать!
— Ты ничего не знаешь, — сказала мать. — Это жизнь. Ты еще ничего про нее не знаешь.
— Почему он всегда приходит тайком?! От кого он прячется?!
— Он культурный, он замечательный человек. Редкий человек.
— Что же он прячется?! Прошлый раз, когда отец в двери звонился, вы свет погасили! Будто вас дома нету! Сидели и тряслись!
— Ты хотел, чтоб была драка?
— Пускай драка! Но он должен был выйти, а он побоялся! Почему он всего боится?!
— У нас все было бы хорошо, — сказала мать. — Это ведь только сейчас. Только сейчас. Пока ничего не решено.
— Он трус! Я бы вышел к отцу и не пустил сюда! И соседи бы не хихикали!
— Значит, было нельзя.
— Он струсил! Он даже меня боится! Пусть знает — здесь ему не место, не будет он здесь кофеи распивать!
Мать сказала:
— Я люблю его, Женя.
Он повернулся к ней всем худеньким туловищем; шея вытянулась, спереди на ней билась жилочка, напрягшаяся и злая.
— Труса?! — сказал он. — Который тут на цыпочках крадется? Кашлянуть боится? Который в уборную не пойдет, а все терпит? Да тебе же самой противно!
5
Он думал, что теперь все кончено. Он даже спал этой ночью без снов, глубоко и крепко, не пробуждаясь от собственного вздрагивания.
Только на следующее утро мать снова принялась накручивать волосы и краситься. И на лице ее было знакомое выражение. То самое. Жека не определил бы его словами, но уже возненавидел.
Он вспомнил вчерашний разговор о дневном спектакле, о контрамарке, и догадался, что мать наладилась в театр. Ссора не подействовала. Мать все-таки побежит слушать сольные партии, а уж Аркадий Антонович сумеет их напеть. Уж он постарается. И все, что Жека пытался остановить и прикончить, будет продолжаться.
Мать обиженно дулась, не разговаривала. Ну и к лучшему. Меньше будет подозрений.
Едва мать вышла из дому, как Жека напялил куртку, шапку и выкатился тоже. Никакого плана у него не имелось. Он только знал, что надо попасть в театр, а там будет видно. Там уж придумаем, как испортить сольную партию.
Странно, что у театра толпился народ, много народу, и на всех углах спрашивали про лишний билетик. Вопили радостные детки, спешащие на балет. Бабуси в шляпках суетились. Оказывается, не перевелись еще чокнутые. Или все они притворяются? Когда по телевизору показывали танцы и музыку, Жека переключал программу. Лучше уж на шестеренки смотреть.
Делая круги и петли между колоннами, Жека высматривал жертву. Она должна где-то быть. Если спрашивают про лишний билетик, значит, билетик может приплыть. Иначе бы не спрашивали.
И Жека увидел его. За колонной стояли дети кружочком, в центре — чистенький, причесанный, застегнутый мальчик. Воспитанный мальчик, это с первого взгляда ясно. Двумя пальцами он держал билет, выбирая, очевидно, кому его продать.
Жека прорвался внутрь тесного кружочка и мгновенно сцапал билет. Воспитанный мальчик так и остался с протянутой рукой.
— Мне позарез!.. — напористо сказал Жека. — Сколько?
У него было сорок копеек. Билет не мог стоить дороже — здесь ведь не хоккей показывали и не футбол. Дремучую муру показывали, ей красная цена — гривенник.
Воспитанный мальчик дергал подбородком, не в силах ответить. А те, что столпились кружочком, деликатно загомонили, произнося наивные слова: «Отдай, не имеешь права, кто ты такой…»
Жалкая публика. Стадионные болельщики давно бы Жеку по стенке размазали.
— Сколько, тебя спрашивают?!
— Н-не п-продается!.. — выпалил мальчик.
Ну, это уж слишком. Они Жеку за полного дурачка принимают. Кто это, скажите, будет выставлять над головою билет, не собираясь его продавать?
Жека одним движением сбросил с себя куртку, благо она нараспашку была, сдернул шапку и сунул мальчику:
— На!.. Когда муровина кончится — жди меня здесь!
Тут кружок заголосил, будто ремнем настеганный. Взбодрились-таки любители танцев. Но что теперь голосить — Жека через секунду был уже на контроле, в середине движущейся очереди, между бабусями в шляпках.
Громадный жаркий вестибюль гудел; в нем циркулировала еще более возбужденно-радостная толпа, чем на улице. Сдавали одежку на вешалки, теряли галоши, причесывались, покупали шоколадки. Жека, освобожденный от этих забот и хлопот, двинулся дальше. Ему скорей надо было усесться на место — он не хотел встретиться здесь с матерью.
Вокруг было множество дверей, лестниц и переходов, и, чтоб не блуждать понапрасну, Жека нахально устремился к первой попавшейся билетерше.
Она стояла надменная, седая, одетая в костюм с галунами. Может, она была не простой билетершей. Жека в театральных чинах и званиях не разбирался. Может, она командовала тут всем гарнизоном. Но Жекой еще владел подхлестывающий азарт:
— Мне куда? — И он протянул свой билетик.
Она рассмотрела билетик, затем как-то странно затормошилась, сделала плавный жест рукой:
— Вот сюда, прошу вас, будьте любезны, пройдемте сюда!..
И, сверкая адмиральскими галунами, поплыла вперед, все поводя рукой и призывно оглядываясь. Так они прошествовали по главной лестнице, устланной шершавым малиновым ковром; миновали фойе, где на них вытаращились бабуси; миновали первый вход в зрительный зал, и еще один вход, и еще… Жека готов был заподозрить, что манеры билетерши обманчивы. Приседает, делает ручкой, а заведет в милицейскую комнату. Входы-то в зал далеко позади остались. Куда это она плывет?
Билетерша остановилась у белой двери, и опасения Жеки усилились. Он увидел, что билетерша вставляет в скважину массивный бронзовый ключ. С какой бы стати? Обычно зрителей на ключ не замыкают. Даже и тех, кто смотрит балет. А если замыкают, они уже не зрители, их по-другому называют.
Второпях Жека не рассмотрел свой билетик. Доверился воспитанному мальчику. А они, воспитанные-то, способны и вчерашними билетами торговать.
— Прошу вас, будьте любезны, — сказала билетерша, беря его под локоток.
Он заглянул за дверь, еще инстинктивно упираясь. Там была не милицейская комната. Там была вся в позолоте, в бархате, в переливе хрустальных подвесок отдельная ложа. То есть гораздо позднее, когда он остался уже один, и вскарабкался на пухлое раскоряченное кресло, и облокотился на малиновый барьер, он сообразил, что находится в ложе…
Билетик-то оказался не фальшивым. И не простым билетиком — он был контрамаркой. И небось почище той, что принес вчера Аркадий Антоныч. Вот так. Не нуждаемся в подаяниях.
Скрипнуло отодвигаемое кресло. Рядом с Жекой усаживался воспитанный мальчик, подтягивая брючки на коленях.
— В-ваши в-вещи я сдал на в-вешалку, — обиденно сообщил он.
— Ладно, — буркнул Жека. — Спасибо.
— В-возьмите номерок.
— Ты, это, извини уж… Так получилось.
— М-можно б-было сказать, что вам очень хочется на с-спектакль. А не швыряться в-вещами.
— Сказано — извини!
— Откуда мне з-знать, — виновато сказал воспитанный мальчик, — что вы д-до такой с-степени любите музыку?
Жека фыркнул, хотел ответить, до какой степени он любит музыку, но посмотрел вниз и забыл о мальчике.
Внизу, прямо под ним, начиналась длинная оркестровая яма; в ней стояли пюпитры, освещенные лампочками, — на каждом пюпитре своя маленькая лампочка, — виднелся огромный барабан с темным пятном на боку, неуклюжая бронзовая арфа и еще какие-то незнакомые штуковины. Я яму из боковой дверцы цепочкой входили музыканты, пробирались между пюпитрами, раскладывали ноты — кто пухлую пачку, кто — тощенькую. И среди музыкантов Жека увидел Аркадия Антоновича. Совсем близко.
Присев на стул и тоже поддернув брючки, Аркадий Антонович положил на колени футляр — вроде узкого чемодана с раструбом, — отщелкнул застежки, раскрыл. Внутри, в плюшевой колыбели, покоился его инструмент — небольшая, лоснившаяся благородным золотом труба.
Ай, знал бы Жека, где придется сидеть! Как просто — захватил бы с собой рогатку, и песенка трубача спета. Да не нужна и рогатка, можно голыми руками справиться. Взять бы яблоко или картошину, обыкновенную вареную картошину. Зафитилить в середину этой трубы, в самую воронку, будто нарочно повернутую к ложе, — и привет. Заклинится любая сольная партия.
Кстати, в театре есть буфет. В буфетах продают яблоки.
6
Аркадий Антонович после вчерашней ссоры, конечно же, упал духом и расклеился. Ночью не мог уснуть, читал «Опыты» Мишеля Монтеня и ужасался, находя трагические аналогии. Утром поднялся разбитый, с мертвецки опухшим лицом и головной болью. Когда появился в оркестре, сразу все стали интересоваться его здоровьем.
Он не знал, пришла ли на спектакль Зоинька. Если она здесь, то сгорит со стыда за своего избранника. Вероятней всего, что Аркадий Антонович сегодня будет играть гнусно, омерзительно, а то и вовсе завалит всю партию. Когда он не в форме, он жалок и беспомощен. Это бывает даже с профессионалами, с музыкантами самого высокого уровня. Виной тому — крайняя возбудимость и неуверенность в себе.
Ночью, когда читал Монтеня, отчетливо мерещились жестяные звуки — тройные удары по водосточной трубе. Воспринимались они, как такты похоронного марша. Аркадий Антонович уговаривал себя, что это мнительность, что минорной тональности нет — большая терция соединяется с малой терцией, любой ребенок определит, что это примитивное до-ми-соль. Другого и быть не может. Вечерами, подходя к Зоинькиному дому, он и выстукивал до-ми-соль. Водосточная труба позволяла это сделать, она качалась на проволочках, можно было сыграть на ней всю диатоническую гамму.
Он себя уговаривал, а всю ночь мерещилось: ля-до-ми! Ля-до-ми! С кладбищенским завыванием. Тревожно.
И философ Монтень трепал нервы своими циничными рассуждениями. Раньше Аркадий Антонович восхищался Монтенем, а сегодня ночью вдруг подумал, что Монтень — отъявленный циник. Ему, понимаете ли, известны все тайники человеческой души. Немало, значит, копался в этих тайниках, живодер. Деликатный человек не станет копаться; деликатному человеку иногда и в свою-то душу заглянуть противно.
Аркадий Антонович вынул из футляра свой инструмент, футляр поставил справа от себя, в уголке, чтоб не задели ногами. Кто-то из группы медных, пробираясь мимо, наклонился и спросил:
— Вам нехорошо, Аркадий Антоныч?
— Нет, — ответил он. — Ничего, пройдет.
— Сердце?
— Мысли, — сказал Аркадий Антонович.
— Тоже от погоды, — сочувственно определили медные. — Погода — архивредительская! Архиподлая!
Аркадий Антонович посторонился, пропуская коллегу; на мгновение закрыл глаза, слушая привычный шум зрительного зала и привычные голоса настраиваемых скрипок.
А когда он открыл глаза, то увидел Жеку.
Слева вверху, близко совсем, была ложа дирекции, двое мальчишек сидели у ее барьера, и только головы их виднелись, только лица. И одно лицо было Женькиным.
Оно будто прыгнуло, будто рванулось к Аркадию Антоновичу и повисло вплотную перед ним — бледное, как от умыванья холодной водой, с нависшим козыречком волос и с глазами, вздрагивающими от злости.
На какое-то время Аркадий Антонович перестал видеть и слышать, и сердце действительно закололо. Он пытался опомниться — ведь ничего же сверхъестественного, мальчишка каким-то путем проник в ложу, только и всего. Пришел вместе с матерью, встретил знакомых, его пригласили в ложу. Все это неожиданно? Да, неожиданно, учитывая вчерашнюю ссору. Но не более того. Желания мальчишек переменчивы, перестал капризничать, согласился пойти на спектакль… Вот только обидно, что Аркадий Антонович не в форме и не сможет сегодня показать, на что способен…
Он опять себя уговаривал — точно так же, как уговаривал ночью, и вдруг опять ему померещилось — точно так же, как мерещилось прошедшей ночью: ля-до-ми! Ля-до-ми!
Опять эти звуки. Три удара.
Вот так, наверное, и становятся душевнобольными. Без видимой причины, постепенно. Без ощущения границы. Вчера что-то померещилось, сегодня тоже. А завтра очнешься в смирительной рубахе.
Ну, докатился до приятных прогнозов. Глупости! Надо пересилить себя. В руки взять!
Но три удара, проклятые три удара слышны опять. И отчетливей прежнего. Аркадий Антонович открыл глаза — это за пультом уже стоял дирижер, постукивал костяной палочкой о пюпитр.
7
Кончилось действие, поплыл вниз тяжко шевелящийся, плотный, как ковер, занавес; выпорхнула откуда-то сбоку взмокшая Одетта и, держась пальчиками за юбочку, стала кланяться зрителям.
— П-понравилось вам? — спросил воспитанный мальчик.
— Угу.
Навалясь на барьер, Жека смотрел в оркестровую яму. Он смотрел туда и во время действия, плохо понимая, что показывают на сцене. Его мало интересовала эта сказочка и разные гуси-лебеди. Он только отметил, что вся музыка была знакома, — наверно, ее гоняют по радио каждый день. Заездили.
— Слышь, — сказал он. — Вон тот, с лысинами… который на трубе играет…
— На к-какой трубе?
— Да вон. Все встали, а он сидит.
— Это не т-труба, — поправил воспитанный мальчик. — Это корнет-а-пистон. Вам понравилось, как он в-ведет партию?
— Дрянь, — сказал Жека.
— Мне тоже не п-понравилось, — согласился воспитанный мальчик. — Его будто п-подменили.
— На мыло таких. Чего он трясет этой штукой? Дудкой своей?
Воспитанный мальчик, что-то заподозрив, оглядел Жеку более внимательно.
— Эта штука н-называется крона. Из нее в-вытряхивают в-влагу.
— Слюни, что ли?
— Г-грубо г-говоря, слюни. А вы что… может, в-вы первый раз на спектакле?
— Само собой, что первый.
— Тогда у вас уд-дивительный слух, — сказал мальчик. — Вы музыкой не з-занимаетесь?
— Терпеть не могу.
— Н-напрасно. В-вам следовало бы з-заняться. У вас уд-дивительное чутье и слух.
— Яблоки тут где-нибудь продают? — спросил Жека.
— Что, п-простите?
— Яблоки, говорю, найдутся в буфете?
— В-в-вероятно…
— Пошли, отоваримся. Проводи меня.
Воспитанный мальчик сделал пригласительный жест, чем-то напомнив билетершу. И пока шли к буфету, поддерживал беседу:
— Хотите, вас п-прослушают?
— Да не нуждаюсь я!
— Н-напрасно, напрасно! Я из музыкальной семьи, но п-первый раз встречаю т-такое чутье!.. П-поверьте!
— Дураку ясно, что этого слюнтяя пора на мыло.
— Н-нет, вообще-то он играет п-прилично. Он хороший корнет-а-пистон. Но с-с-сегодня…
— Пистон заело, — свирепея, сказал Жека. — Кларнет дудит, а пистон заело. От слюней заржавел.
Воспитанный мальчик сдержанно посмеялся грубоватой шутке.
— Не к-кларнет, а к-корнет… Двойное название такое: корнет-а-пистон.
— Все равно слюнтяй!
— Да нет же, он не исключение в этом с-смысле! У всех д-духовых скапливается в-влага в мундштуке. Это н-неизбежно…
— А у него больше всех.
Мальчик вновь тонко улыбнулся:
— Т-тогда он увидел что-нибудь к-кислое.
— Где?
— Я вообще г-говорю. В принципе.
— А-а…
— Если т-трубач увидит что-нибудь к-кислое, это к-катастрофа. Г-гибель!
— Почему?
— Н-начнется об-бильное выделение влаги. И в-все.
— Нежности какие, — сказал Жека. — Играть надо уметь!
Он пристроился в хвост очереди. Очередь была длинная, зигзагами, будто у всех зрителей от спектакля разыгрался аппетит. Но Жека был согласен стоять. Яблоки в буфете имелись.
Хрустальная ваза с полосатыми яблоками торчала на прилавке, и яблоки разрешалось выбирать на свой вкус. А некоторые были очень даже подходящие. Больше кулака.
Вот такое и подберем. Пускай Жеку поволокут в милицию, пускай разыграется страшный скандал. Зато он будет последним.
— Я все-таки п-познакомлю вас с хорошим п-педагогом, — сказал воспитанный мальчик. — Он вас п-прослушает. Знаете, я рассердился на вас, а т-теперь даже р-рад, что мы встретились.
— Гляди, потом не пожалей, — честно предупредил Жека.
— Мой дедушка был в-выдающимся к-концертмейстером. Но в детстве совершенно не п-подозревал о своих с-способностях! И ему к-казалось, что он не любит музыку! П-представляете?
— Зря его надоумили, — сказал Жека.
Мальчик моргнул и вдруг расхохотался — громко, не сдерживаясь, не стесняясь многочисленных бабушек, тотчас оглянувшихся на него.
— Н-нет, я очень рад, что мы встретились!.. И с-сейчас мы проверим ваш слух окончательно! Вот начнется п-последнее действие… И вы обязательно дайте оценку!
— Это там у него сольная партия? — спросил Жека.
— Там н-неаполитанский танец! Вот это: «Тира-тира-тира-пам-пам! Тира-тира-тира-пам-пам!..» — Мальчик приятным голоском напел что-то жизнерадостное и очень знакомое. И когда пел, совсем не заикался.
— Ах, это… — сказал Жека.
— П-партия, к-конечно, оч-чень известная. Но иногда ее исполняют в-виртуозно! Вот мы и п-послушаем!
— Черта с два он исполнит виртуозно, — сказал Жека. — Могу поспорить.
— П-подождите, он в-ваш знакомый?! Родственник?!.
— Еще не хватало. Тьфу!
— Отчего же вы так уверенно г-говорите?
— Это уж я тебе обещаю, — сказал Жека. — Черта с два он исполнит виртуозно.
Тем временем они продвинулись к прилавку; изголодавшаяся бабуся, стоявшая перед ними, отчалила с бутылкой лимонада и охапкой бутербродов; ссыпав в тарелку мелочь, буфетчица поторопила: «Выбирайте поживее, ребятки!..»
— Мне дайте… — Жека потянулся к вазе и обомлел.
Хрустальная ваза опустошена была. Сияла голенькая.
— Это чего… яблок-то нету больше?
— Опоздали, ребятки. Ну, выбирайте, выбирайте, не задерживайте! Бутерброды, конфеты, шоколад! Ситро!..
— Я, п-пожалуй, возьму п-пирожное эклер, — сообщил воспитанный мальчик. — Не хотите? Они здесь всегда с-свежие!
Жека обшаривал взглядом витрину. К богу в рай эти пирожные, и конфеты, и бутерброды! Торгуют дребеденью. Ничего увесистого не купишь. Столько было яблок, и все сгинули бесполезно… Хоть паршивенькое бы яблочко. Хоть огурец бы завалящий.
И вдруг Жека увидел половинку лимона. Зрителям, наверно, тут продавали чай или кофе и отрезали по ломтику лимона.
— А целый лимон есть?
— Да куда ж тебе целый?!. — улыбнулась буфетчица.
— Может, мне витамины прописали!
— Осталась вот половинка. Для чаю…
Жека воззрился на эту половинку — почти прозрачную внутри, с зеленоватыми разрезанными зернышками, с пупырчатой кожурой. И невольно сглотнул. Елки-палки — он лишь посмотрел, а во рту сделалось кисло! Даже зажмуриться захотелось!
Ай да воспитанный мальчик. Ай да знаток музыки. Не соврал.
— Дайте всю половину! — сказал Жека. — Пропадаю без витаминов, тетенька!
8
В антракте Аркадия Антоновича продолжали расспрашивать о самочувствии, намекали на то, что неплохо бы заглянуть в кабинет к врачу. В театре всегда дежурит врач — на предмет экстренной помощи. Иногда ведь артисты не только заболевают во время спектакля, но и сознание теряют, и в обморок падают…
Избегая расспросов и соболезнований, Аркадий Антонович ушел в боковой коридорчик и затаился там, как в норе. Если бы можно было, он вообще сбежал бы домой. Но не сбежишь — антракт слишком короток, чтобы вызвать другого музыканта на замену.
Придется доигрывать.
Нет, он боялся теперь не сумасшествия. Дело обстояло хуже. Он мучился от вполне объяснимой, простой и естественной причины.
От позора мучился.
Еще вчера он не хотел себе в этом признаться и сегодня утром не хотел, обманывал себя. Но долго ли можешь себя обманывать?
Мальчишка выгнал его справедливо. И запусти поленом вдогонку — тоже был бы прав.
Как это получилось, что Аркадий Антонович не стыдился выстукивать на трубе мажорные трезвучия, и красться впотьмах по коридору, и мыть руки над тазиком? Он обезумел, обезумел: ему это нравилось даже. Он вроде молодел от романтических этих приключений.
Аутодафе полагается за такую романтику. Гильотина.
Не может служить оправданием то, что Аркадий Антонович неопытен в сердечных делах, что он мямля и обиженный судьбою перезрелый холостяк. Не оправдание и то, что он впервые очутился в столь сложной ситуации, когда любимая женщина еще не разведена и у нее взрослый сын.
Ему счастье выпало — впервые за сорок-то лет! — а он принялся его пачкать. Он себя унижал, и Зою, и мальчишку этого. Нет, сейчас он не сходит с ума. Он был сумасшедшим. Был — и не осознавал своего безумия…
Антракт длился бесконечно, потом все-таки протрещали звонки, Аркадий Антонович вернулся в оркестровую яму, совершенно не представляя, как будет играть. Он взглянул на ложу дирекции. Женька был там, все такой же насупленный.
Аркадий Антонович нашел в себе крупицу храбрости — или просто отчаяния — и кивнул ему. Женька сделал вид, что не заметил. Что ж, и это поделом. Обижаться не станешь. Не скажешь ему: «Извини, парень».
За такое не извиняют.
Только бы выдержать до конца спектакля. Только бы не сорваться вот в эти минуты, когда он чувствует себя раздавленным. Потом он останется один, и обдумает происшедшее, и попытается хоть что-то исправить. Все целиком уже не исправишь, но он горы своротит, лишь бы отчасти загладить вину. А сейчас выдержать бы последнее действие, хоть как-нибудь довести бы партию до конца. Угораздило его пригласить Зою. Как он теперь встретится с ней? Как заговорит?
Дирижер ткнул палочкой в воздух, пошли первые такты… Только бы выдержать. Только бы перенести. Вот оно, вот, приближается… Как быстро. Уже надо играть.
Аркадий Антонович поднял к губам инструмент. Втянул воздух уголками рта. Женька смотрит. Вот за это я попрошу извинения, мальчик. Прости, что услышишь скверную игру. Я не могу. Не могу лучше.
Аркадий Антонович напрягал зрение, еще не разобрав, что там делает мальчишка. Он, кажется, что-то жевал. Откусывал что-то желто-зеленое, чмокал и морщился. И вроде бы показывал это Аркадию Антоновичу.
Яблоко? Апельсин?
Женька грыз лимон. Грыз и вертел в пальцах, явно показывая его Аркадию Антоновичу. И Аркадий Антонович вмиг понял, зачем это.
Кислятина появилась во рту. Он глотнул судорожно. Почувствовал, как немеют руки от внезапного страха. Вот и кончено. Вот и все.
Сдаться сразу?
Можно сдаться. Тебе же не привыкать. Струсь еще разочек, ты всегда был трусом и трусом останешься. Ну?
Злость, о которой он и подозревать не мог, развернула его лицом к ложе. «Тира-тира-тира-пам-пам!..» — чистый и уверенный звук родился в ту долю секунды, в какую и должен был родиться; он набирал силу и яркость, он делался все прозрачней.
«Тира-тира-тира-пам-пам!!.»
Грызите, грызите лимоны. Показывайте их. Кидайте чем попало. Бейте. Стреляйте. Но я доиграю. Я обещал показать, на что я способен!
«Тира-тира-тира-пам-пам!!.» — ликующе разносился снежно-чистый, ослепительный звук. Никогда не было у Аркадия Антоновича такой злости. И такого взлета сил. И такой игры.
Он видел, что Женька перестал жевать, а потом вдруг встал и, спотыкаясь, пошел прочь из ложи, а второй мальчик удерживал его, хватая за рубашку, но теперь все это не имело значения.
«Тира-тира-тира-пам-пам!!.» Аркадий Антонович был уже не здесь, не в театре, он шагал по улице, днем шагал, а не вечером, и вот уже виднеется дом, где живет Зоя, и Аркадий Антонович не останавливается у ржавой трубы, плюет он на эту трубу, он взбегает на четвертый этаж, изо всей силы давит на кнопку звонка или сразу на несколько кнопок, пускай они воткнутся в дверь, пускай гремят все звонки, пускай все жильцы выскакивают, а он промарширует к Зоиной комнате, ворвется туда. И скажет все, что мужчина должен сказать любимой женщине.