Речь на заключительном заседании II Конгресса писателей в защиту культуры — страница 1 из 2

РЕЧЬ НА ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОМ ЗАСЕДАНИИ II КОНГРЕССА ПИСАТЕЛЕЙ В ЗАЩИТУ КУЛЬТУРЫ

Если я оказался вдали от вас и на призыв, обращенный в ноябре прошлого года из Мадрида к писателям всего мира, не ответил «здесь», то только потому, что смерть занесла свою косу над самым близким мне существом, только потому, что в те страшные дни мне довелось впервые узнать чувства, рождаемые агонией, только потому… Но едва я собрался попросту рассказать вам о своей личной драме, надеясь получить прощение за то, что не был рядом с вами,— ведь даже думать об этом мне нестерпимо больно!—в тот же миг я понял: такое сугубо личное, интимное вступление неуместно на Конгрессе, происходящем в торжественно-траурной обстановке войны. Другие, несоизмеримые с моими, грозящие целому народу и всему земному шару страдания накладывают вето молчания на все, что не имеет к ним отношения.

Прошлой осенью в неприступном Мадриде я поклялся вам, испанские писатели, тебе, добрый мой Бергамин[1], что, пока теплятся во мне силы, я, не зная ни сна, ни отдыха, буду во Франции рупором республиканской Испании, и я храню верность этой клятве. Я искренне верил, что в полной мере разделяю с вами горе и счастье, боль и усталость. Но, пожалуй, лишь в эти дни я осознал,— не только разумом, но и сердцем,— как тяжелы выпавшие на вашу долю муки и испытания: каждую минуту вашим женам и детям грозит смерть, на ваших глазах испускают последний вздох недавно полные жизни существа, смерть поражает часто святая святых вашей любви.

Боже! Кто не видел, как тень страдания искажает нежное лицо любимой, кто не видел, как растет час от часу предсмертная цвета увядающих фиалок синева под глазами, кто не видел, как. взгляд, недавно такой ласковый, наполняется ужасом и, словно завороженный таинственным процессом разрушения, останавливается, устремляясь вдаль, кто не сидел у изголовья женщины, обессиленной недугом и покорно уступающей мраку небытия, женщины, которую ты полюбил десять лет назад, которая стала твоей жизнью и которую ты, мужчина, готов защищать, призвав на помощь всю свою силу, разум и веру в то, что мир красив, добр и справедлив, кто не знал этого, тому не понять — всем существом своим,— друзья, вопля отчаяния, стоящего над вашими разрушенными городами и селами, где материнские руки вздымают к небесам трупы невинных младенцев, а рядом суровые герои крепче сжимают в натруженных ладонях ружейные приклады.

Ведь, подойдя к порогу, за которым лежит царство небытия, вступив в борьбу со смертью, чтобы вырвать из ее рук нашу любовь, мы начинаем больше ценить жизнь — необыкновенную, потрясающую, о которой часто злословят поэты, но без которой нет ни плоти, ни интеллекта; жизнь, за которую мы, не отделяющие ее от свободы, идем в бой; жизнь, за которую сражаетесь вы, наши испанские братья, спасая ее от прислужников смерти, словно воскресших из тьмы веков и принесших с собой трупный запах бойни— этот чудовищный фимиам фашизма; жизнь вечную, ибо она уходит корнями в толщу народную; жизнь — единственный светоч, единственный завет, источник и цель нашего существования.

И в этом сражении между жизнью и смертью расцветают, подобно весенним цветам, чувства богатейших оттенков, доселе невиданные и мощные; человек, получивший наконец возможность полным голосом заявить о себе, становится могучим, как Геркулес, как герой древности, способный умом победить Сфинкса, а руками задушить гиганта Антея. Куда девались высокопарные глупцы, уверявшие, будто во время войн и революций не рождаются прекрасные, великие творения? Вам, хилым любителям парфюмерных красот, лучше убраться подальше.

Мы, защитники жизни, из самой угрозы, нависшей над ней, извлекаем уроки огромного, неисчерпаемого богатства человеческих чувств, а вглядываясь в неотвратимую опасность и надвигающуюся тьму, умеем разглядеть драгоценные ростки мирного лучезарного завтра; нашему взору в сердце людском открываются не жалкие ребусы, восхваляющие войну, а полнозвучная гамма подлинно человеческих характеров.

Перед лицом бесчинствующих сил ада мы, писатели, обязаны спасти самого человека, а не его топорной работы изображение. Человека сложного, как игра в шахматы, с ее бесконечным множеством комбинаций. Спасти человеческие чувства, ведущие борьбу на гигантской шахматной доске общественных формаций. Спасти человека — мыслящее существо, открывшее эру труда. Человека, чья индивидуальность расцветет только в тот час, когда владыкой станет великий закон труда, как в Советском Союзе, который протянул братскую руку свободной Испании и тем отстоял человеческое достоинство.

Вот почему я обращаюсь к вам, писателям, сознающим величие миссии, выпавшей нам на долю,— недаром вы сочли нужным подтвердить свою позицию в Испании, где человеческие ценности находятся под непосредственной угрозой, там, на передовой линии борьбы за Хлеб, Мир и Свободу; вот почему я хочу еще и еще раз повторить сказанное два года назад на Парижском конгрессе: пробил решающий час реализма в искусстве, и звук этот отзывается в сердце с удивительной силой, присущей неподражаемой жизненной правде. Вот почему я говорю вам, что наше собрание оказалось бы жалкой насмешкой над здравым смыслом, если бы оно не знаменовало собою крупного шага, сделанного всеми нами — сознательно или стихийно — к реальности, которой пора наконец предоставить центральное место в нашем творчестве с его возвратами к прошлому, уловками и раскаянием.

Я выступаю здесь в защиту реализма. Я защищаю его не только от бредовых фантасмагорий, порожденных рабством, паразитизмом и вообще зависимым положением художника в классовом обществе, но и от псевдореализма, который, не имея за плечами сурового жизненного опыта, создает правдоподобные, но бледные тени. Я выступаю здесь в защиту реализма, изображающего человеческую жизнь в ее сложных отношениях с эпохой и обществом, реализма, с честью выдерживающего испытание огнем, которому вы подвергаетесь около года.

Защищая реализм, я хочу сегодня воздать должное совокупности фактов и понятий, общечеловеческое значение которых необходимо уяснить для того, чтобы понять отношения, складывающиеся между людьми не только в обыденной жизни, но и в сфере искусства, в процессе формирования и развития сокровища, которое мы зовем культурой. Я хочу воздать должное совокупности явлений, обозначаемых термином «нация»; попытаюсь доказать, что складывающиеся внутри нации взаимоотношения людей являются фундаментом культуры и что, следовательно, защита культуры есть защита нации. Ведь, конечно, не случайно Второй конгресс писателей в защиту культуры заседал в Валенсии и Мадриде, где всего очевиднее связь между нацией и культурой, где обеим грозит смертельная опасность и где нацию и культуру защищают одни и те же люди — борцы за свободу.

«Все, что является достоянием нации, — наше»,— смысл этой формулы меняется в зависимости от того, чьи уста ее произносят. Во Франции она стала девизом враждебной народу верхушки, грабившей его в течение долгих веков, а потому звучала как призыв к грабежу, как клич потерявших стыд мародеров, отъявленных народоненавистников, среди которых рекрутировались первые фашистские банды. Впрочем, вам, слышавшим, как величали себя «националистами» разбойники с большой дороги, расхищая с помощью доверчивых марокканцев, немцев, итальянцев и собственной «золотой молодежи» ваши национальные богатства, этот оттенок фразы слишком хорошо известен. Да, гордый язык, рожденный в дни нашей славной Революции и Вальми, в дни, когда народ прогнал из Версаля короля и провозгласил: «Отечество в опасности!» — был присвоен теми, кто исстари называет себя «националистами». На таком воровском ремесле набил себе руку один из моих соотечественников, прославившийся, кстати, описанием испанской экзотики,— я говорю о Морисе Барресе, прототипе «интеллигента, который предал», пользуясь выражением Жюльена Бенда[2]. Между прочим, я вкладываю в это определение иной смысл: по-моему, предают не идеи, а людей, или, если хотите, «интеллигент, который предал», есть лицо, научившееся ловко жонглировать идеями и словами в интересах враждебного народу меньшинства. Итак, вы, наверное, узнали Андре Жида?[3]

Следует отметить, что писатели, призванные хранить чистоту языка, слишком увлеклись на заре нашего века словесной игрой, утратили бдительность, и по их вине черносотенцы от литературы захватили власть над языком.

Приходится признать, что сложившиеся в языке традиции, не встречая никакого противодействия, привели к тому, что у всего молодого поколения, устремляющего взор в будущее, укоренилось определенное отвращение к красивым словам, вывалянным в биржевой и бюрократической грязи. Вот почему многие из моих сверстников и я вместе с ними, не умея отделить слово от понятия, примирились с тем, что национальные сокровища, нагло присвоенные врагом, остаются в полной его власти.

Не учтя этого, трудно понять послевоенную литературу, характерные для нее анархизм (воцарению которого и я немало способствовал), пафос обличения и злое осмеяние потерявших свое прежнее значение ценностей. Мишенью сатиры оказалось даже имя нашей родины: в мое сознание яд проник так глубоко, что я употреблял лишь в дурном смысле слово «французский». Мы отдавали врагу наше знамя, нашу историю. Заблуждаясь, мы помогали ему грабить нас.

О том, как люди, подобные мне, вновь обрели истинный смысл прекрасного слова «Франция», как освободились они от дьявольской иллюзии, порожденной в первую очередь дурманом мировой войны,— долго рассказывать, и я не стану злоупотреблять вашим вниманием: пришлось бы, в сущности, говорить об истории Франции. Бесспорно, что большинству помогла прозреть взбесившаяся буржуазия: чтобы упрочить свое пошатнувшееся положение, она обратилась за помощью к фашизму, она сбросила маску, продемонстрировав единство взглядов всех тех, кто в разных странах одинаково бесс