Речи к немецкой нации — страница 16 из 55

овое значение, то, почти без единого исключения, слово германского корня означает нечто неблагородное и дурное, слово же римского корня – нечто более благородное и возвышенное.

Словно какая-то коренная зараза всего германского племени, это же может случиться и с немцем в его отечестве, если возвышенная серьезность духа не послужит ему защитой. И нашим ушам звуки латинской речи нередко кажутся возвышенными, и нашим глазам римские нравы представляются благородными, а немецкие – вульгарными; а раз мы не были настолько счастливы, чтобы получить все это из первых рук, то запросто соглашаемся принять это и из вторых рук, через коммивояжеров из числа новых римлян. Пока мы немцы, мы кажемся сами себе такими же людьми, как другие; когда же мы говорим наполовину или больше чем наполовину на чужом, не немецком, наречии, и носим непохожие нравы и платья, привезенные по-видимому из дальних стран, мы сразу мним себя благородными; но величайшее торжество для нас, это – если нас вовсе уже не считают за немцев, а видят в нас, например, испанцев или англичан, – смотря по тому, кто из них теперь более в моде. И мы правы. Естественность, со стороны немцев, произвольность и деланность, со стороны иностранцев, – таково основное различие; если мы сохраним в себе первую, то именно что будем таковы же, как весь наш народ; народ поймет нас и признает в нас подобных себе; только если мы прибегнем к подражанию последним, мы станем непонятны для него, и он сочтет нас существами иного мира. В жизнь иностранца эта неестественность входит сама собою, потому что он изначально и в главном уклонился от природы; а мы вынуждены сперва отыскивать ее, и еще приучать себя верить, будто прекрасно, уместно и удобно то, что нам естественным порядком таким не кажется. Основная причина всего этого – твердая вера немца в большее благородство романизированной заграницы, а равно и наклонность вести себя столь же благородным образом и искусственно создать также и в Германии ту пропасть между высшими сословиями и народом, которая естественно возникла за границей. Здесь достаточно будет указать основной источник этой тяги к подражанию иностранщине среди немцев. Сколь обширно ее распространение, а также и то, что зло, от которого гибнет ныне наш народ, – иностранного происхождения, но что оно должно было повлечь за собою нравственную порчу, только соединившись с немецкой серьезностью и стремлением воздействовать на жизнь своей мыслью, – это мы покажем в другой раз. Кроме двух этих явлений, возникающих вследствие основного различия, – а именно, вмешивается ли духовное образование в развитие жизни или нет, и существует ли преграда между образованными сословиями и народом или нет, – я укажу еще вот какое явление: народ с живым языком обнаруживает прилежание и серьезность и прилагает старания во всех делах, народ же с мертвым языком считает духовное занятие скорее некоторой игрой гениальности, и пассивно предается произволу своей счастливой природы. Это обстоятельство само собою следует из вышесказанного. У народа с живым языком исследование возникает из потребности жизни, которую это исследование должно удовлетворить, и получает отсюда все понуждающие импульсы, заключающиеся в самой жизни. У народа с мертвым языком это исследование стремится единственно лишь к тому, чтобы приятно и не без пользы для чувства прекрасного провести время, и если оно так и сделает, оно вполне достигнет своей цели. У иностранцев последнее почти необходимо так; у немца же, там где мы встречаем это явление, все настойчивые ссылки на гениальность или счастливую природу суть недостойная немца иностранщина, которая, как всякая иностранщина, появляется от желания выглядеть поважнее. Хотя ни в каком народе на свете без изначального стимула в душе человека, – который, как сверхчувственный, по праву носит иностранное имя гения, – не может возникнуть ничего замечательного. Но этот стимул сам по себе только возбуждает воображение и рисует в нем витающие над землею и никогда не достигающие полной определенности фигуры. Чтобы эти фигуры получили законченность, вплоть до самого основания действительной жизни, и достаточную определенность, чтобы могли быть в этой жизни долговечны, – для этого нужно усердное, тщательное и совершающееся по твердому правилу мышление. Гениальность дает прилежанию материал для обработки, и прилежание без гениальности могло бы обрабатывать или только то, что уже было им прежде обработано, или же ему не над чем было бы трудиться. Но прилежание вводит этот материал, который без него остался бы игрою без содержания, в самую жизнь; и потому лишь сообща они на что-то способны, поодиночке же они ничтожны. А кроме того, у народа с мертвым языком подлинная гениальность решительно не могла бы проявиться, потому что им недостает изначальной способности обозначения, и они могут только развивать уже начатое и вплетать его в совокупность уже имеющихся и законченных обозначений.

Что касается, в частности, большего труда, то вполне естественно, что он достается народу с живым языком. Живой язык может стоять сравнительно с другим языком на более высокой ступени образования, но он никогда не сможет сам по себе получить такую законченность и образованность, которую без труда получает мертвый язык. В последнем словесный объем языка закончен, а многообразие возможных уместных сочетаний этих слов тоже постепенно бывает исчерпано, – так что тому, кто желает говорить на этом языке, приходится именно только говорить на нем, как он есть; а когда он однажды научится этому, язык будет сам говорить в его устах, мыслить и слагать стихи за него. А в живом языке, если только люди действительно живут в нем, слова и их значения непрестанно умножаются и изменяются, и именно благодаря этому оказываются возможны новые сочетания их, и язык, который никогда не есть, но всегда только становится, говорит здесь не сам по себе, но тот, кто хочет пользоваться этим языком, вынужден именно что сам, на свой манер и творчески говорить на нем для своих нужд. Последнее же, без сомнения, требует гораздо большего прилежания и упражнений, чем первое. Так же точно, как мы уже говорили, у народа с живым языком его исследования восходят до самых корней истечения понятий из духовной природы; в мертвом же языке они пытаются лишь проникнуть в смысл чужого понятия, сделать его понятным для себя, и таким образом они в самом деле бывают лишь историческими и истолковательными, а у первого народа они суть подлинно философские исследования. Понятно само собою, что исследование этого последнего рода быстрее и легче может достичь завершения, чем исследование первого рода.

И наконец, гений иностранца усыплет цветами исхоженные военные дороги древности, и соткет изысканно-красивый наряд той житейской мудрости, которая легко сойдет у него за философию; немецкий же дух станет прокладывать новые шахты, и вносить свет дня в их бездонные пропасти, и ворочать массивные глыбы мысли, из которых будущие века выстроят себе жилища. Гений иностранца будет подобен хорошенькому эльфу, что легко порхает над цветами, которые сами собою пробиваются из почвы, садится на цветы, не обременяя нисколько собою их стеблей, и пьет с них по капле освежающую росу; или пчеле, что деловито и ловко собирает мед с этих цветов и складывает его в правильно построенные ею в красивом порядке соты; а немецкий дух подобен орлу, что мощно поднимает ввысь свое тяжелое тело и сильным взмахом испытанных крыльев рассекает воздух, чтобы подняться еще ближе к солнцу, на которое он так любит смотреть.

Соединим все вышесказанное в одном основном соображении. Применительно к истории образования человеческого рода вообще, который исторически распадается на древность и новый мир, отношение двух описанных нами основных племен к первоначальному формированию этого нового мира будет, в общем и целом, таково. Часть новорожденной нации, оказавшаяся за границами отечества, приняв язык древности, получила благодаря этому гораздо большее сродство с этой древностью. Для этой части нации поначалу станет гораздо легче постичь язык этого древнего народа также и в его первой и неизменной форме, проникнуть в смысл памятников его образованности и внести в эти памятники приблизительно столько живой свежести, чтобы они могли приобщиться к возникшей только что новой жизни. Короче, именно от этих народов начнется в новейшей Европе изучение классической древности. Вдохновляясь все еще нерешенными задачами этой науки, эти народы станут трудиться над их дальнейшим решением, но, разумеется, лишь так, как решают задачу, которую ставит перед нами не потребность жизни, а просто любознательность – относясь к ней легко, постигая ее не всей душой своей, а одним только воображением, и единственно в этом воображении даруя ей легкие черты воздушного тела. При богатстве материала, оставленного нам древностью, при той легкости, с которой можно работать подобным образом над этим материалом, они представят кругозору нового мира великое множество таких образов древности. Эти уже облеченные в новую форму образы древнего мира, явившись среди той части первоначального племени, которая, сохранив природный язык, осталась в непрерывном потоке первоначального образования, привлекут к себе и ее внимание и побудят ее к самодеятельности, – они, которые, останься они в прежней форме, прошли бы, может, мимо нее незамеченными и неуслышанными. Но эта часть первоначального племени, если только она действительно постигнет их, а не передаст их только другим из рук в руки, постигнет их соответственно своей природе – не в отвлеченном знании чужого, но как составную часть своей собственной жизни; а потому она не только выведет их из жизни нового мира, но и вновь введет их в эту жизнь, воплощая их, прежде только воздушно-легкие, очертания в плотные тела, которые будут долговечны и устойчивы в стихии действительной жизни.

В этом превращении, которого сама заграница никогда не смогла бы произвести над образом древности, она вновь получит его от этого народа, и лишь благодаря этому процессу станет возможно дальнейшее формирование человеческого рода на путях древности, соединение двух основных его половин и правильное течение человеческого развития в дальнейшем. В этом новом порядке вещей наша родина ничего не будет собственно изобретать; но – и в малейшем, и в величайшем, – она всегда должна будет признаться себе, что ее побудил к тому некий намек иностранцев, иностранцев же к этому в свою очередь побудили древние; но наше отечество примет всерьез и введет в недра жизни то, что там только бегло, вскользь и шутя набросают. Здесь, как мы уже и говорили, не место доказывать это обстоятельство верными и далеко идущими примерами, и такое доказательство мы оставляем за собою до следующей речи.