Речи к немецкой нации — страница 23 из 55

А значит, на общий вопрос о том, свободен ли человек, или не свободен, нет общего ответа; ибо именно потому, что человек свободен в низшем смысле слова, что он начинает с нерешительного колебания и шатания, он может быть свободен или же несвободен в высшем смысле слова. В действительности то, как тот или иной человек отвечает на этот вопрос, служит нам ясным зеркалом его подлинного внутреннего бытия. Кто в самом деле есть не более чем звено в цепи явлений, тот может, правда, на мгновение возомнить себя свободным, но эта иллюзия не устоит перед его более строгим мышлением; но каким он находит себя самого, таким же он необходимо представляет себе и весь род себе подобных. Но тот, чья жизнь охвачена подлинным и стала жизнью непосредственно из Бога, – тот свободен, и верит в свободу в себе и других.

Тот, кто верит в прочное, устойчивое и мертвое бытие, верит в него потому лишь, что он сам в себе мертв; и будучи мертв, он, как только достигнет полной ясности в самом себе, может верить только таким именно образом. Он сам, и весь род ему подобных, с самого начала и до конца, представляется ему неким вторым звеном и необходимым следствием из какого-нибудь предполагаемого им первого звена. Это предположение есть его действительное, а не только мыслимое мышление, его подлинный ум, та точка, где его мышление само непосредственно есть жизнь, и оно поэтому есть источник всего прочего его мышления, всех его оценок рода людского, в его прошлом, – в его истории, – в его будущем. – в том, что он от человеческого рода ожидает, – и в его настоящем, – в действительной жизни его самого и других.

Это мертвоверие, в его противоположности изначально живому народу, мы назвали иностранщиной. Эта иностранщина, стало быть, если уж она появилась среди немцев, должна будет обнаружиться и в их действительной жизни: как спокойная преданность необходимости своего бытия, которой отменить мы не можем, как отказ от всякого свободного усовершенствования и нас самих, и других людей, как наклонность принимать себя самого и всех других людей такими, каковы они есть, и извлекать из их бытия наибольшую возможную выгоду для себя; короче говоря, как непрестанно отражающееся во всех жизненных движениях человека исповедание его веры во всеобщую и равномерную греховность всех людей, которую я достаточно подробно представил в другом месте28. Предоставляю Вам самим перечитать это мое описание, а также оценить, насколько верно оно для настоящего времени. Этот образ мысли и действий возникает у духовно мертвых, как мы не раз уже напоминали, только оттого, что эта омертвелость достигает полной ясности в самой себе, между тем как, пока она пребывает во тьме, она сохраняет и веру в свободу, – веру, которая сама по себе истинна, и иллюзорна лишь применительно к ее нынешнему бытию. Отсюда с очевидностью следует, сколь невыгодна внутренняя ясность для дурной души. Пока дурной человек остается во тьме, непрестанный призыв к свободе всегда беспокоит, пришпоривает и подгоняет его, и доставляет точку опоры для попыток его исправить. Ясность же делает дурное вполне дурным, и придает ему законченность в самом себе; она доставляет ему радостную преданность, спокойствие чистой совести и самодовольство. С этими людьми происходит тогда по вере их. они становятся отныне поистине неисправимыми, и годятся, самое большее, лишь на то, чтобы поддерживать в тех, кто лучше их душой, живое отвращение от дурного и преданность воле Божией, а больше не годны ни на что на свете.

И вот теперь пусть выяснится с совершенной ясностью, что мы понимали в изложенном нами прежде под «немцами». Подлинное основание различия заключается в том. верит ли некто в абсолютно первое и изначальное в человеке, в свободу, в возможность бесконечного исправления, в вечный прогресс нашего рода, или же он не верит во все это и даже мнит, будто отчетливо познает и постигает, что на самом деле истинно противоположное. Все, кто или сами живут творчески и в созидании нового, или кто, если это творчество не досталось им на долю, по крайней мере решительно отвергают все ничтожное и стоят, зорко всматриваясь, не прольется ли откуда-нибудь, захватывая их. поток изначальной жизни, или те, которые, если даже они и не готовы к этому, по крайней мере предчувствуют свободу, не ненавидят ее и не боятся, но любят ее – все они – изначальные люди, и если рассматривать их как один народ, они образуют изначальный народ, народ вообще, они суть немцы. Все, кто предается своей участи быть вторым звеном и чем-то производным, и кто отчетливо знает и постигает себя как второе и производное, в самом деле таковы и есть, и будут в этой своей вере все более и более таковы, они – придаток к той жизни, что жила прежде них, или рядом с ними, по собственному влечению, они – эхо уже умолкнувшего голоса, доносящееся к нам от мертвой скалы. Они, как народ, пребывают вне изначального народа, и являются для него чужеземцами и иностранцами. В той нации, которая до сегодняшнего дня называет себя народом вообще или «немцами», в новое время, по крайней мере доныне, показывалось на свет Божий изначальное, и обнаруживалась сила творчества нового. Теперь, наконец, философия, достигнув ясности в самой себе, предлагает этой нации как бы зеркало, в котором нация может постигнуть ясным понятием, чем она стала до сих пор по закону своей природы, сама отчетливо не сознавая того, и к чему она предназначена самой природой; и предлагает нации, согласно этому ясному понятию и обдуманным и свободным искусством сделать саму себя вполне и совершенно тем, чем она должна быть, обновить завет, и замкнуть свой круг. Принцип, соответственно которому она должна замкнуть этот круг, ей уже представлен: Все, кто верит в духовное и в свободу этого духовного, и кто желает вечного образования этого духовного деянием свободы, – где бы ни родились они и на каком бы языке ни говорили, – все они нашего рода, они близки нам и соединятся с нами. Все, кто верит в неподвижность, упадок и круговорот, или же ставит у кормила мироправления мертвую природу, – где бы ни родились они и на каком бы языке ни говорили, – все они не немцы и чужие нам, и нужно желать, чтобы они, сколь возможно скорее, совершенно от нас отделились.

А при этом случае на основе всего сказанного нами выше 0 свободе пусть выяснится также вполне внятно для всех, и имеющий уши слышать да слышит, чего, собственно, хочет та философия, которая с полным основанием называет себя немецкой, и в чем она с серьезной и неумолимой строгостью противополагает себя всякой иностранной и мертвоверующей философии. Причем пусть это выяснится отнюдь не затем, чтобы и мертвое тоже поняло эту философию – что невозможно, – но затем, чтобы мертвому стало труднее искажать смысл ее слов и делать вид, будто и оно само желает того же и в сущности имеет в виду как раз то же самое, что и эта философия. Эта немецкая философия действительно и самым делом своего мышления возвышается, а отнюдь не хвалится только по смутному предчувствию, что так нужно делать, не будучи однако в состоянии исполнить этого сама, – она возвышается к неизменному «больше всякой бесконечности», и в нем одном находит подлинное бытие. Время и вечность и бесконечность она усматривает в их возникновении из явления и зримовления (Sichtbarwerden) этого единого, которое в себе абсолютно незримо, и постигается правильно лишь тогда, когда его постигнут в этой незримости. Даже и бесконечность, согласно этой философии, есть сама по себе ничто, и ей не присуще решительно никакое подлинное бытие. Она есть лишь средство, благодаря которому становится зримым то единственное, что существует, и что есть только в своей незримости, и из которого для него в сфере образного (im Umkreise der Bildlichkeit) выстраивается образ, схема и тень его самого. Все, что еще может стать зримым в пределах этой бесконечности мира образов, есть уже совершенное ничто от ничто, тень от тени, и есть единственно лишь средство, благодаря которому становится зримой само первое ничтожество бесконечности и времени, и для мысли открывается путь воспарения к необразному и незримому бытию.

В пределах же этого, единственно возможного, образа бесконечности незримое непосредственно выступает лишь как свободная и изначальная жизнь видения, или как волевое решение разумного существа; и не может выступать и являться решительно никаким иным способом. Всякое устойчивое бытие, являющееся как недуховная жизнь, есть лишь отбрасываемая видением и многолико опосредованная в ничто пустая тень, в противоположность которой и через познание которой, как многолико опосредованного ничто, само видение как раз и должно возвыситься до познания собственного своего ничтожества и до признания незримого, как единственно истинного.

В плену этой тени от тени теней именно и остается та мертвоверующая философия бытия, которая становится даже просто философией природы29, самая омертвелая из всех философских систем, и страшится собственного своего создания, и поклоняется ему. А это ее упорство служит выражением ее истинной жизни и любви, и в этом пункте мы можем поверить этой философии. Но если она говорит нам, далее, что это бытие, которое она предполагает как действительно существующее, и абсолютное есть одно и то же, то в этом, сколько бы она ни уверяла нас в том, и если бы даже она поклялась нам в том и присягнула, мы ей верить не должны; этого она не знает, но говорит только так, наудачу, бездумно повторяя это слово в слово за другой философией30, у которой не осмеливается этого оспаривать. Если бы она это знала, то должна была бы исходить не из двоицы, которую она лишь уничтожает и тем не менее сохраняет этим своим заклинанием, как из некоторого несомненного факта, – но она должна была бы исходить из единицы, и должна суметь понятным и очевидным образом вывести из этой единицы двоицу, а с ней и всякое многообразие. Но для этого нужно мышление, нужна действительно осуществленная и до конца проведенная сама в себе рефлексия. Искусству этого мышления она отчасти не училась и к нему вообще неспособна, – она может только грезить, – отчасти же она этому мышлению враждебна, и вовсе не желает даже и пытаться осуществить его сама, ибо это потревожит ее в ее любезной иллюзии. Именно в этом наша философия с полной серьезностью противополагает себя этой философии, и это мы хотели со всей возможной внятностью высказать и засвидетельствовать при этом случае.