Вера благородного человека в вечную жизнь его действенности и на этой земле основывается, следовательно, на его надежде на вечную жизнь народа, из среды которого он сам развился, и своеобразия этого народа согласно упомянутому нами скрытому закону, без всякого вмешательства и порчи от чего-либо чуждого и не принадлежащего к целокупности этого законодательства. Это своеобразие есть то вечное, которому он вверяет свою собственную вечность и вечность своего труда, – тот вечный порядок вещей, в который он влагает вечное от себя; его бессмертия он должен желать, ибо только это бессмертие есть для него средство избавления, простирающее недолгий срок его жизни на земле до бессмертия жизни его на земле. Его вера и его стремление насадить нечто непреходящее, его понятие, в котором он постигает свою жизнь как вечную жизнь, – вот та связующая нить, которая теснейшим образом сопрягает с ним самим сначала его нацию, а затем, через посредство нации – и весь род человеческий, и которая внедряет в его распахнутое сердце потребности всех этих людей до конца времен. Такова его любовь к своему народу, – прежде всего она уважает, доверяет, радуется своему народу, находит для себя честью происходить из него. В нем явилось в мире божественное, и изначальное удостоило сделать его своим покровом и средством своего непосредственного воздействия на мир; поэтому и далее из него будет проявляться божественное. Далее, его любовь деятельна, действенна, жертвует собою для народа. Ведь жизнь, просто как жизнь, как продолжение изменчивого существования, и так уже никогда не имела для него ценности, он желал ее лишь как источника чего-то долговечного; но эту долговечность ему обещает единственно лишь продолжение самостоятельного бытия его нации. Для спасения этой ее долговечности он должен даже желать себе смерти, чтобы только жила его нация и чтобы он жил в ней той единственной жизнью, которой всегда и хотел для себя.
Вот так. Любовь, которая подлинно есть любовь, а не просто преходящее вожделение чувства, никогда не задерживается на бренном, она пробуждается, возгорается и покоится только в вечном. Даже себя самого человек не способен любить, если только он не постигнет, что он вечен; иначе он не способен будет даже ни уважать, ни одобрять себя самого. Еще того менее может он любить что-нибудь вне его, иначе как восприняв его в вечность своей веры и своей души и соединив его с этой вечностью. Кто не усматривает, прежде всего, что сам он вечен, в том вообще нет любви, и он не может любить отечества, ибо отечества для него не существует. Кто постигает вечность своей незримой жизни, но не усматривает таким же точно образом и вечности своей зримой жизни, для того, быть может, и есть небо, а на небе – отечество; но здесь, на земле, у него нет отечества, ибо и его можно познать только под образом вечности, и притом зримой и наглядной чувствам вечности, и потому он также не способен любить свое отечество. Если такому человеку не досталось в наследство земное отечество, то его следует пожалеть; но тот, кто получил в наследство от предков отечество на земле, и в чьей душе земля и небо, незримое и зримое совершенно проникли друг друга и тем самым только впервые создают подлинное и доброе небо, тот будет сражаться до последней капли крови за то, чтобы он мог и сам передать в целости и сохранности это многоценное достояние в наследство будущему времени.
Так и было с давних пор. пусть в давние времена это и не было высказано с такой ясностью и с такой всеобщностью. Что воодушевляло благородных людей среди древних римлян, умонастроение и образ мысли которых еще и живет и дышит рядом с нами в их памятниках, трудиться и жертвовать собою, терпеть и выносить тяготы ради отечества? О том часто и внятно говорят они сами. Это – их твердая вера в вечное бытие их Рима и неколебимая уверенность, что в этой вечности и сами они будут вечно жить с ним вместе в потоке времен. Поскольку эта вера была основательна, и сами они, если бы только были вполне ясны сами себе, усвоили бы себе эту именно веру, – эта вера их и не обманула. До наших дней живет среди нас то, что было действительно вечного в этом вечном Риме, а с ним и сами Римляне, и это будет жить в своих последствиях – до конца времен.
Народ и отечество в этом значении, как носитель и залог земной вечности, и как то, что только и может быть вечно здесь, на земле, далеко превосходит пределы государства, в обычном смысле этого слова, – общественного порядка, каким его постигают в простом ясном понятии и создают, а затем сохраняют соответственно указаниям этого понятия. Это последнее желает известного права, гражданского мира, желает, чтобы каждый своими усердными трудами мог найти себе пропитание и влачить свое чувственное существование до тех пор, пока это будет угодно Богу. Все это суть лишь средства, условия и подпорки для того, чего поистине желает любовь к отечеству, расцветания вечного и божественного в мире, все чище, совершеннее и вернее, в бесконечном движении вперед. Именно поэтому эта любовь к отечеству должна править и самим государством, как безусловно высшее, последнее и независимое ведомство, прежде всего, ограничивая его в выборе средств для его ближайшей цели – гражданского мира. Разумеется, для достижения этой цели естественную свободу индивида приходится в некоторых отношениях ограничивать, и когда бы мы даже не имели в виду в них ничего иного, кроме этого, то поступили бы неплохо, если бы ограничили эту свободу сколь возможно более тесными пределами, подвели все ее побуждения под единообразное правило и держали ее под постоянным надзором. Предположим даже, что в такой строгости не было бы прямой надобности, но по крайней мере она не может оказаться вредной для этой нашей единственной цели. Только высшее воззрение на человеческий род и отдельные народы в нем расширяет горизонт этого ограниченного расчета. Свобода, даже в движениях внешней жизни, есть та почва, на которой прорастает высшая образованность. Законодательство, имеющее в виду содействие этой последней, предоставит свободе возможно более обширную сферу, даже рискуя тем, что от этого в обществе будет меньше единообразного покоя и тишины и что правительственные дела станут от того несколько труднее и обременительнее.
Поясним это на примере. Мы слышали, как нациям в лицо говорили, что им не надобно так много свободы, как какой-нибудь другой нации. Эти речи могут заключать в себе даже интонацию пощады и послабления, если, положим, хотели сказать собственно то, что нация не могла бы даже и вынести столь много свободы, и только значительная мера строгости правителей может помешать тому, чтобы их подданные сами до конца истребили друг друга. Но если эти слова понимать так, как они были сказаны, то они истинны лишь при том условии, что такая нация решительно не способна жить изначальной жизнью и питать влечение к таковой. Такой нации, – если бы вообще возможна была подобная нация, в которой ведь тоже немалое число благородных душ составляли бы исключение из общего правила, – такой нации и в самом деле свобода была бы вовсе не нужна, ибо свобода существует лишь для высших целей, которые превосходят само государство, – такая нация нуждается только в укрощении и дрессировке, с тем чтобы индивиды могли мирно уживаться друг с другом, и чтобы целое можно было обратить в удобное средство для произвольно полагаемых целей, находящихся вне его. Мы можем оставить без ответа вопрос о том, можно ли справедливо сказать подобное хоть какой-нибудь нации. Ясно, во всяком случае, что изначальному народу свобода необходима, что она служит ему залогом его сохранения в качестве изначального, и что в дальнейшем своем бытии он может без малейшей для себя опасности вынести все возрастающую меру этой свободы. И это – первое, в отношении чего любовь к отечеству должна править самим государством.
Во-вторых, она должна править государством в том отношении, что должна ставить перед ним цель более высокую, чем обычно полагаемая ему цель сохранения гражданского мира, собственности, личной свободы, жизни и благосостояния всех. Только для этой высшей цели, и ни в каких иных видах, государство собирает у себя вооруженную силу. Если встает вопрос о применении этой вооруженной силы, если оказывается необходимо поставить на карту все цели государства, заключенные в простом понятии собственности, личной свободы, жизни и благосостояния, и даже продолжение бытия самого государства, и, не имея при этом ясного рассудочного понятия о том, будет ли наверняка осуществлено в действительности наше намерение, – а знать это в подобных делах мы и никогда не можем, – принять изначальное решение, ответ за которое мы дадим только Богу, – тогда только у кормила государственного правления живет подлинно изначальная и первая жизнь, и только в этот час вступают в силу подлинные суверенные права правительства, подобно самому Богу рискнуть в этом отношении низшей жизнью людей ради высшей жизни. В сохранении унаследованного от предков устройства, законов, гражданского благополучия вовсе нет настоящей и подлинной жизни, нет изначального решения. Все это создано обстоятельствами и положением, законодателями, которые, быть может, давно уже умерли; последующие эпохи доверчиво следуют дальше проторенным путем, и потому в самом деле живут не собственной публичной жизнью, но лишь повторяют жизнь, когда-то бывшую. В такие времена нет надобности в действительном правительстве. Но если этому равномерному ходу дел угрожает опасность, и требуется принять решение о новых, прежде никогда в этом виде не бывалых, случаях жизни: тогда нужна жизнь, живая из самой себя. Какой же дух имеет в таких случаях право встать у кормила государства, сможет решать силой собственной убежденности и уверенности, не предаваясь беспокойным колебаниям, и имеет неоспоримое право повелительно указывать всякому, к кому он ни обратится, – хочет ли он сам того или нет, – чтобы он подверг опасности все, вплоть до самой жизни своей, и принуждать того, кто станет ему противиться? Отнюдь не дух спокойной гражданской любви к конституции и законам, но всепоглощающее пламя высшей любви к отечеству, которая объемлет нацию как покров вечного, коему благородный человек с радостью пожертвует собою, а неблагородный, существующий лишь ради этого первого, именно что должен пожертвовать собою. Не гражданская любовь к конституции имеет это право; да эта любовь и не сможет этого сделать, если останется в здравом уме. Как бы там ни случилось, но поскольку правитель исполняет свое дело не задаром, то правитель для них всегда найдется. Пусть даже новый правитель пожелает учредить рабство (а в чем же и состоит рабство, если не в пренебрежении и подавлении самобытности изначального народа, которой для разумения этого правителя вовсе не существует?), – пусть даже он пожелает учредить рабство. Но поскольку из жизни рабов, их множества, и даже их благосостояния можно извлечь выгоду, то, если он хоть сколько-нибудь умеет считать, рабство при нем будет вполне сносным. Жизнь и пропитание, по крайней мере, его рабы всегда найдут для себя. За что же им в таком случае сражаться? И для тех, и для других покой превыше всего. Продолжая борьбу, они этот покой только нарушат. Поэтому они используют все средства для того, чтобы только эта борьба поскорее закончилась, они покорятся, они пойдут на уступки, да почему же им и не уступить? Ведь им никогда и прежде не нужно было ничего больше, и они никогда не надеялись получить от жизни что-то большее, чем продолжение привычного существования при хоть несколько терпимых условиях. Обетование жизни здесь на земле, продолжающейся, когда их жизн