совершенною отчетливостью: голоден ли он, хочет ли спать, видит ли он то ощущение, которое обозначается тем или иным выражением, или он слышит, осязает и т. п., или он даже просто что-нибудь прибавляет к нему своей мыслью; насколько, и с какими оттенками, различны между собой различные впечатления на один и тот же чувственный орган, обозначаемые различными выражениями, например, цвета; и все это в верной последовательности, которая способствует правильному развитию самой способности ощущения. Только таким образом у ребенка появится некое Я, которое он сможет отличить от всего прочего и проникнуть свободным и обдуманным понятием, и только так, с самым первым пробуждением его к жизни, его жизнь обретет духовное око, утратить которое она отныне уже не сможет. Тем самым и для последующих упражнений его созерцания пустые сами по себе формы числа и меры получат отчетливо постигнутое внутреннее содержание, которое между тем при методе Песталоцци им можно сообщить лишь насильственно или по смутному влечению. В сочинениях Песталоцци мы находим примечательное в этом отношении признание одного из учителей его заведения, который, быв однажды посвящен в тайны этого метода, начал видеть вокруг себя лишь пустые геометрические тела. Так должно было случиться и со всеми питомцами этого метода, если бы не сохраняла их от этого, неприметно для них же самих, их духовная природа. А здесь, в этом отчетливом постижении того, что мы собственно ощущаем, пусть не языковой знак, но сама речь и потребность его высказать свое познание другим образует человека и возвышает его, из мрака и смутности понятия к ясности и определенности. В душе ребенка, в котором впервые пробуждается ясное сознание, толпятся разом все впечатления окружающей его природы, и смешиваются в неясный хаос, где ничто отдельное не проступает перед ним из общей сутолоки. Как же может он когда-либо выбраться из этой первоначальной смутности форм? Он нуждается для того в помощи других; а эту помощь он получит только, если определенно выскажет свою потребность, отличая ее при этом от подобных ей потребностей, которые уже закреплены в знаках языка. Он оказывается вынужден, руководствуясь этими различиями, собранно и сдержанно наблюдать за самим собою, отличать и сравнивать то, что он действительно чувствует, с тем, что хотя ему тоже известно, но чего он в настоящий момент не чувствует. Только таким образом в нем выделится рассудительное и свободное Я. И по этому пути, которым направляют нас нужда и природа, воспитание должно следовать дальше с обдуманным и свободным искусством.
В области объективного познания, направленного на внешние предметы, знакомство со словесным знаком решительно не прибавляет отчетливости и определенности внутреннего познания для самого познающего, но только возвышает это познание в совершенно иную сферу сообщимости его для других. Ясность этого познания всецело основана на созерцании, и то, что мы по собственному усмотрению можем воспроизводить в воображении во всех его частях именно таким, каково оно и есть в действительности, бывает тогда вполне познано нами, все равно, есть ли у нас слово для него или же нет. Мы убеждены даже, что эта законченность созерцания должна предшествовать знакомству со словесным знаком, и что тот, кто ведет нас в обратной последовательности, как раз и приведет нас в тот мир теней и туманов, и к незрелому многоречию, которые были так ненавистны для Песталоцци, и даже, что тот, кто жаждет лишь, чем скорее тем лучше, узнать новое слово, и считает свои познания приумноженными, как только он его знает, – как раз и живет в этом мире туманов, и заботится единственно о расширении этого самого мира. Обнимая в целом систему мыслей нашего изобретателя, я полагаю, что именно эту азбуку ощущений он и стремился сделать первоосновой духовного развития и содержанием его «Книги для матери», и она смутно предносилась ему во всех его суждениях о языке, и что единственно только недостаток философских исследований помешал ему достичь в этом пункте совершенной ясности в самом себе.
Если же предположить это развитие самого познающего субъекта в его ощущениях, и положить его первейшей основой желаемого нами национального воспитания, то азбука созерцания Песталоцци, учение его об отношениях числа и меры, будет совершенно целесообразным и превосходным следствием этой азбуки. К этому созерцанию можно будет привязать любую часть чувственного мира, это созерцание можно будет ввести в область математики, до тех пор, пока питомец не будет достаточно образован этими предварительными упражнениями, чтобы его можно было подвести к начертанию общественного порядка жизни людей и к усвоению любви к этому порядку, как второго и существенного шага в его образовании. Уже говоря об этой первой части воспитания, мы не можем пройти мимо еще одного предмета, которого разработка была начата Песталоцци: развитие физических навыков питомца, которое необходимо должно идти вперед рука об руку с развитием его духовных навыков. Он требует некоторой азбуки искусства, т. е. телесного умения. Наиболее выдающиеся суждения его об этом предмете следующие: «Удар, ношение, бросание, толкание, тягание, кручение, борьба, метание – вот простейшие упражнения силы. Существует естественная последовательность от начальных шагов в этих упражнениях вплоть до совершенного искусства в них, т. е. до высочайшей степени нервного такта, который придает меткость удару и толчку, метанию и броску, в сотнях различных вариантов, и уверенность руке и ноге». Все дело здесь – в естественной последовательности, и недостаточно будет просто вмешаться в нее своим слепым произволом и ввести какое-нибудь новое упражнение, чтобы только о нас могли сказать, что и у нас, как, например, у греков, есть физическое воспитание. В этом отношении еще предстоит сделать все, ибо Песталоцци не дал такой азбуки искусства. Эту азбуку искусства еще предстоит составить, причем для этого нужен человек, который, одинаково чувствуя себя как дома в анатомии человеческого тела и в науке механики, соединял бы с этими познаниями немалую меру философского духа, и который сумел бы таким образом найти, в полноте всестороннего совершенства, ту машину, для которой имеются задатки в человеческом теле, и указать, каким образом можно было бы постепенно, так чтобы каждый шаг совершался в единственно возможной верной последовательности, подготовляющей и облегчающей собою все последующие шаги, и чтобы при этом здоровье и красота тела и сила духа не только не подвергалась бы никакой опасности, но даже укреплялась бы и прирастала, – как, говорю я, и каким образом можно было бы постепенно создать эту машину из каждого здорового человеческого тела. Неотъемлемая необходимость этого элемента в воспитании, обещающем образовать всего человека и предназначающегося в особенности для нации, которая должна восстановить и впредь постоянно поддерживать свою самостоятельность, очевидна без особенного напоминания.
Все, что еще нужно сказать о ближайшем определении нашего понятия о немецком национальном воспитании, мы оставляем до следующей речи.
Десятая речьК ближайшему определению немецкого национального воспитания
Руководить питомцем в том, чтобы прояснять для себя вначале свои ощущения, а затем – свои созерцания, с которым рука об руку должно идти последовательное образование искусного навыка его тела, – это первая основная часть нового немецкого национального воспитания. Для образования способности созерцания мы имеем вполне пригодное руководство Песталоцци; все еще не написанное руководство для образования способности ощущения без труда сумеет дать нам тот же самый ученый и его сотрудники, которые в первую очередь призваны решить эту задачу. Недостает еще руководства для последовательного образования физической силы: мы указали в прошлый раз, что требуется для решения этой задачи, и нужно надеяться, что если наша нация обнаружит желание знать решение этой задачи, то это решение будет найдено. Вся эта часть воспитания составляет лишь средство и предварительное упражнение для второй существенной части его – для гражданского и религиозного воспитания. То, что необходимо сказать об этом теперь в общих чертах, было уже изложено в нашей второй и третьей речи, и в этом отношении нам добавить нечего. Дать определенное наставление в искусстве этого воспитания (всегда, само собою, советуясь и консультируясь с собственно воспитательным искусством Песталоцци), – это дело той же самой философии, которая и советует вообще осуществить немецкое национальное воспитание: а эта философия, если только, по совершенном исполнении первой части, возникнет потребность в подобном наставлении, не замедлит представить такое наставление. Как возможно будет, чтобы всякий питомец, даже родившийся в самом низком сословии (ведь для наших природных задатков поистине не имеет никакой важности сословие, в котором мы родились), усвоил, и даже с легкостью усвоил изложение этих предметов, которое, конечно, заключает в себе, если угодно так выражаться, наиглубочайшую метафизику и является плодом самой отвлеченной спекуляции, предметов, постижение которых представляется в нынешнее время невозможным даже ученым, и даже спекулятивным умам среди ученых, – не станем пока что утомлять себя преждевременными сомнениями и доказательствами на этот счет; если только мы захотим сделать первые шаги к тому, то опыт впоследствии покажет нам, как это возможно. Только потому, что наше время вообще приковано железными цепями к миру пустых понятий, и ни в единой точке не проникло в мир подлинной реальности и созерцания, мы не можем требовать от него, чтобы оно приступило к созерцанию именно с наивысшего и самого духовного созерцания. Философия должна потребовать от него, чтобы оно отказалось от прежнего своего мира и создало себе совершенно новый мир, и не удивительно, что это требование остается безрезультатным. Но питомцу нашего воспитания мир созерцания стал родным с самого же начала, и он никогда не видел иного мира; он должен не изменить свой мир, а только прибавить ему силы и действительности, а это произойдет в нем само собою. Это новое воспитание есть в то же время, как мы уже указывали выше, единственно возможное воспитание к философии, и единственное средство к тому, чтобы сделать эту последнюю общим достоянием.