Да не будет у нас места бережливости, если она вредит цели нашего дела; и чем позволять себе быть в этом смысле бережливыми, нам гораздо лучше будет вовсе ничего не делать.
А потому я убежден, что, будь у нас только добрая воля, осуществление этого плана не представит никакой трудности, которую бы не могли без труда одолеть объединенные труды многих людей и устремление сил всех этих людей к этой единой цели.
Двенадцатая речьО средствах для нас сохранить себя до осуществления этого плана
То воспитание, которое мы предлагаем немцам для их будущего национального воспитания, описано нами теперь более чем достаточно. Если только явится однажды нашим глазам то поколение, что будет образовано в школе этого воспитания, – это поколение, побуждаемое к действию единственно лишь присущим ему вкусом к справедливости и добру, и решительно ничем более, – это поколение, наделенное рассудком, который всегда достаточно верно для той точки, с которой смотрит на дело, познает истинную справедливость, – это поколение, которому дана любая духовная и физическая сила, чтобы всегда осуществить желаемое в действительности, – то все, чего мы только можем хотеть в самых смелых своих пожеланиях, само собою последует из одного его бытия, и вырастет из него совершенно естественно. Это время нисколько не нуждается в наших предписаниях, – скорее, это нам придется у него поучиться.
Поскольку же это поколение пока еще не существует, но только должно быть воспитано, и даже, если все дело этого воспитания, сверх наших ожиданий, пойдет прекрасно, нам все-таки понадобится известный промежуток времени, чтобы достичь этого времени, – возникает следующий вопрос: Как же нам следует провести даже и этот один промежуток? Как, раз уж не можем мы сделать ничего лучше, сохранить нам это время себя самих, по крайней мере, как почву, на которой может произойти улучшение, как исходный пункт, с которого оно может начаться? Как сделать нам так, чтобы, если явится к нам однажды из уединения школ это образованное по-новому поколение, оно не нашло бы в нас действительности, нисколько не сродной тому порядку вещей, который оно признает справедливым, действительности, где никто не понимает этой справедливости и не питает ни малейшего желания или потребности подобного порядка вещей, но считает совершенно естественным и единственно возможным то, что есть? Не сойдут ли вскоре с ума эти люди, носящие в груди тайну иного мира, и не пройдет ли тогда и новое образование так же бесследно и бесполезно для улучшения действительной жизни, как бесполезно было для него образование прежнее?
Если большинство людей будет и дальше жить столь же беспечно, бездумно и рассеянно, как жило оно прежде, то именно этого, как необходимого последствия, и нужно ожидать нам. Кто позволяет себе идти, не внимая себе самому, и позволяет обстоятельствам придавать ему облик, какой им будет угодно, тот в скором времени привыкает к любому порядку вещей. Как бы ни оскорбляло что-нибудь его глаз, когда он заметил это впервые, но пусть только это повторяется на глазах его таким же точно образом каждый день, и он привыкнет, а потом найдет, что это естественно и что так и следовало быть, и наконец даже полюбит это; и если вы восстановите его в первом, лучшем, состоянии, то окажете тем ему дурную услугу, потому что это вырвет его из привычного для него отныне образа бытия. Таким образом человек привыкает даже к рабству, если только это рабство не причиняет ущерба его чувственному существованию, а со временем даже и любит свое рабство; а это и есть самое опасное в подчинении – то, что оно притупляет наше чувство подлинной чести и к тому же имеет для ленивого и весьма приятную сторону, избавляя его от многих забот и от тягостной необходимости то и дело мыслить самому.
Давайте же бдительно остерегаться, чтобы не застала нас врасплох эта сладость услужения, потому что она лишит даже наших потомков надежды на будущее освобождение. Если нашу внешнюю деятельность сдерживают тягостные оковы, то пусть тем смелее возносится ввысь наш дух, постигая идею свободы, чтобы жить в этой идее, чтобы хотеть и желать только этого одного. Пусть свобода исчезнет на какое-то время из зримого мира; дадим же ей пристанище в сокровенной глубине наших мыслей, пока не вырастет вокруг нас новый мир, у которого будет достаточно силы, чтобы воплотить эти мысли также и во внешней действительности. Станем же отныне, в том, что без всякого сомнения должно быть по-прежнему предоставлено нашему свободному усмотрению, – в нашей душе, – прообразом, прорицанием, залогом того, что обретет действительность после нас. Пусть только не склонится, не подчинится, не будет брошен в темницу и дух наш. вместе с телом!
Если меня спросят, как этого можно достичь, то на это есть только один ответ, который все в себе заключает: мы должны немедленно стать тем, чем нам и так следует быть, – немцами. Мы не должны подчиняться духом: значит, нам прежде всего нужно именно приобрести некий дух, дух твердый и уверенный; мы должны стать серьезными во всем, и не влачить существование просто из легкомыслия и как бы только в шутку; мы должны составить себе убедительные и неколебимые принципы, которые послужат твердой путеводной нитью всей прочей нашей мысли и нашим действиям, жизнь и мысль должны слиться у нас в единство, и быть отныне сплоченным и прочным целым; мы должны стать в жизни, как и в мысли, согласны с природой и истиной, и отбросить прочь чуждые нам фокусы; если сказать все одним словом – мы должны усвоить себе характер. Потому что иметь характер и быть немцем – это, без сомнения, одно и то же, и этот предмет не имеет для себя особенного названия на нашем языке, потому что он именно должен непосредственно, без всякого нашего знания и осмысления, происходить из самого нашего бытия.
Мы должны, прежде всего, собственным движением наших мыслей обдумать великие события наших дней, их отношение к нам и то, чего мы можем ожидать от них, составить себе ясный и твердый взгляд на все эти предметы, и сказать решительное «да» или «нет» на все принадлежащие сюда вопросы. Это должен сделать всякий, кто притязает быть хоть немного образованным. Животная жизнь человека во все эпохи протекает по одним и тем же законам, и в этом всякое время подобно другому. Различные времена существуют только для рассудка, и лишь тот, кто проникает их в понятии, переживает их сам и существует в этом своем времени; всякая иная жизнь есть лишь животная и растительная жизнь. Не замечать, как проходит мимо нас все, что совершается в жизни, и даже с намерением закрывать глаза и затыкать уши перед напором происходящего, и тем более хвалиться этим безмыслием как величайшей мудростью, – это прилично разве скале, об которую нечувствительно для нее самой плещут волны прибоя, или стволу дерева, которое неприметно для него самого рвет и ломает буря, но только не мыслящему существу. – Даже парение в высших сферах мышления не избавляет нас от всеобщей обязанности – понимать свое время. Все высшее непременно должно желать вмешаться по-своему в непосредственно настоящее, и кто поистине живет в этом высшем, живет в то же самое время и в своей современности, а если бы не жил в этой последней, то доказал бы тем самым, что и в высших сферах он не живет, и что в них он только грезит. Подобное невнимание к тому, что происходит на наших глазах, и деланное устремление внимания – если уж оно в нас появится – на другие предметы, – именно это больше всего желал бы встретить в нас враг нашей самостоятельности. Если он будет вполне уверен, что мы ничего не подумаем про себя, чего бы ни увидели, то оно именно сможет сделать с нами, как с безжизненными орудиями, все, что пожелает. Именно безмыслие привыкает ко всему: но где остается всегда бодрой ясная и объемлющая мысль, и в этой мысли – образ того, что должно быть, там не будет места тупой привычке.
Эти речи приглашают вначале Вас, и пригласят всю немецкую нацию – насколько возможно в настоящее время собрать ее вокруг себя, издавая книги, – принять в самих себе твердое решение, и договориться с самими собою относительно следующих вопросов: 1) верно ли, или неверно, что существует немецкая нация, и что ее существованию, в своеобразной и самостоятельной сущности этой нации, ныне угрожает опасность? 2) стоит или не стоит труда сохранять эту нацию? 3) есть ли какое-нибудь надежное и радикальное средство сохранить ее, и что это за средство?
Прежде у нас обыкновенно бывало так, что если раздавалось среди нас какое-нибудь серьезное слово, устно или в печати, им сразу овладевала обыденная болтовня и превращала его в забавный предмет разговоров, назначенных развлечь ее тягостную скуку. Ныне я не замечал, – рядом со мной по крайней мере, чтобы мои теперешние речи кто-нибудь использовал таким же образом, как я видел это прежде; к мимолетным же настроениям и суждениям светских собраний на почве книгопечатания, я имею в виду, литературных газет и прочей журналистики, я вовсе не прислушивался и не знаю, ожидать ли от них серьезной критики или шуток. Как бы там ни было, я сам, по крайней мере, не собирался шутить и тем вновь расшевелить остроумие, столь свойственное, как известно, нашей эпохе.
Еще глубже укоренился у немцев, так что стал почти их второй натурой и противоположное этому было бы неслыханной новостью, обычай рассматривать все, что кто-нибудь предлагает на суд публики, как случай для всякого, у кого есть язык, чтобы говорить, поскорее и немедленно сказать об этом предмете и свое слово и сообщить нам, согласен ли он во мнении с автором или нет; а после этой подачи голосов дело считается решенным, и публичная беседа спешит обратиться к другому предмету. Таким образом все литературное обхождение у немцев, как нимфа Эхо в древней басне, превратилось просто в чистый бесплотный звук, лишенный содержания телесности. И как личное обхождение в известных обществах, так и литературное это обхождение требовало только того, чтобы голос человеческий звучал, не умолкая, и чтобы каждый мог без заминки уловить сказанное слово и перекинуть соседу, и вовсе не было важно то, что это было за слово. Что, если не это, назовем мы бесхарактерностью и забвением немецкой сущности? Почтить этот обычай, и просто поддержать своей речью салонную беседу, также н