внимание. Ведь прибавляются помыслы об обвинении — дело не малое и, бесспорно, самое важное из всех. Ведь это большой труд — подготовить такие средства, чтобы при помощи их удалось вычеркнуть из числа граждан человека, тем более далеко не бедного и не лишенного поддержки — такого, который сумеет себя защитить сам и при посредстве своих близких и даже при посредстве чужих ему людей. Ибо все мы спешим на помощь, чтобы отвратить грозящую опасность (если только мы не открытые недруги), и даже совершенно чужим людям, чьи гражданские права находятся под угрозой, оказываем такие услуги и проявляем такую преданность, какую проявляют лишь лучшие друзья. (46) И вот, я сам, изведав тяготы, связанные с соисканием, с защитой, с обвинением, понял, что соискание требует необычайной настойчивости, защита — глубокого сознания долга, обвинение — величайшего труда. Из этого я заключаю, что один и тот же человек никак не может со всем вниманием подготовить и обставить обвинение и соискание. Даже одна из этих задач по силам лишь немногим, но обе — никому. Свернув с пути соискания и перейдя к обвинению, ты решил, что сможешь выполнить обе задачи; ты глубоко ошибся. И в самом деле, после того как ты вступил на этот путь подготовки обвинения, был ли в твоем распоряжении хоть один день, который бы тебе не пришлась полностью затратить только на это дело?
(XXIII) Ты потребовал издания закона о домогательстве; он тебе вовсе не был нужен, так как существовал строжайший Кальпурниев закон[1043]. Твое желание и твое почетное положение были приняты во внимание. Но этот закон в целом, пожалуй, был бы для тебя пригодным оружием, если бы ты как обвинитель преследовал виновного; в действительности же соисканию твоему он помешал. (47) Ты своими настояниями добился назначения более строгого наказания для плебса; более бедные люди были встревожены; для нашего сословия ты добился кары в виде изгнания; сенат уступил твоему требованию, и согласно твоему предложению, установил более суровые условия для всех граждан, но неохотно. Для тех, кто стал бы объяснять свою неявку в суд болезнью[1044], кара была усилена. Многие были этим недовольны: ведь таким людям приходится либо напрягать свои силы в ущерб своему здоровью, либо из-за болезни отказываться от прочих жизненных благ. И что же? Кто это провел? Тот, кто повиновался авторитету сената и твоему желанию, словом, тот, кому это менее всего было выгодно[1045]. Ну, а те предложения, которые, согласно с моим сильнейшим желанием, отверг сенат, собравшийся в полном составе? Неужели ты не понимаешь, что они немало повредили себе? Ты требовал совместной подачи голосов, принятия Манилиева закона[1046], уравнения во влиянии, в положении, в праве голоса. Люди уважаемые, пользовавшиеся влиянием среди своих соседей и в своих муниципиях, были удручены тем, что такой муж выступил за уничтожение всех различий в почетном положении и влиянии. Кроме того, ты хотел, чтобы судей назначал обвинитель[1047] — с тем, чтобы ненависть граждан, в настоящее время скрытая и ограниченная глухими распрями, вырвалась наружу и поразила благополучие любого из честнейших людей. (48) Все это путь к обвинению тебе пролагало, путь к избранию закрывало.
К тому же вот еще один удар, нанесенный твоему соисканию, и, как я не раз говорил, тяжелейший; о нем многое было убедительно сказано высоко одаренным и красноречивейшим человеком, Квинтом Гортенсием. Мне же труднее говорить в предоставленную мне очередь именно потому, что до меня говорили и он, и муж, занимающий самое высокое положение, необычайно добросовестный и красноречивый — Марк Красс, а я в заключение должен рассмотреть не ту или иную часть дела, а дело в целом по своему усмотрению. Итак, я рассматриваю, можно сказать, почти те же вопросы, судьи, и, насколько смогу, постараюсь не утомить вас. (XXIV) Но все-таки, как ты думаешь, Сервий, — какой удар секирой ты нанес своему соисканию, внушив римскому народу страх, что Катилина будет избран в консулы, пока сам ты будешь подготовлять обвинение, отбросив всякую мысль о соискании? (49) Правда, тебя видели ведущим расследование; ты был мрачен, твои друзья были опечалены; люди видели, как ты вел наблюдение, устанавливал факты, беседовал со свидетелями, удалялся с субскрипторами[1048] — делал все то, от чего обычно, как нам кажется, даже набеленные мелом тоги кандидатов темнеют. Тем временем Катилину видели бодрым и веселым, в сопровождении свиты молодых людей, окруженным доносчиками и убийцами, воодушевленным как надеждами на солдат, так и — он сам это говорил — посулами моего коллеги. Вокруг него толпилось его войско, составленное из колонов Арреция и Фезул, и среди этой своры, резко от нее отличаясь, были видны жертвы сулланского безвременья. Его лицо дышало неистовством, взор — преступлением, речь — высокомерием. Ему, видимо, казалось, что консульство ему уже обеспечено и у него в руках. К Мурене он относился с презрением, Сульпиция же считал своим обвинителем, а не соискателем; ему он сулил расправу; государству угрожал.
(XXV, 50) Какой страх охватил при этом всех честных людей, как они отчаивались в судьбе государства в случае избрания Катилины! Не заставляйте меня напоминать вам. Подумайте об этом сами. Ведь вы не забыли: когда повсюду разнеслись слова этого нечестивого гладиатора, которые он, говорят, сказал на сходке у себя дома, — что никто не может быть преданным защитником обездоленных людей, кроме того, кто обездолен сам; что посулам благоденствующих и богатых людей пострадавшие и обездоленные верить не должны; поэтому пусть те, которые хотят возместить себе растраченное и вернуть себе отнятое у них, взглянут, как велики его долги, каково его имущество, какова его отвага; бесстрашным и неимущим должен быть тот, кто станет вождем и знаменосцем неимущих; (51) итак, когда об этом узнали, то сенат, как вы помните, по моему докладу принял постановление — на следующий день комиции отменить, дабы мы могли обсудить этот вопрос в сенате. И вот на другой день я перед лицом всего сената привлек Катилину к ответу и предложил ему высказаться о том, что мне сообщили. Он же, как всегда, выступавший совершенно открыто, не стал оправдываться, но сам себя обличил. Именно тогда он и сказал, что у государства есть два тела: одно — слабосильное, с некрепкой головой, другое — крепкое, но без головы; это последнее, если пойдет ему навстречу, не будет нуждаться в голове, пока он жив. Весь сенат зароптал, но достаточно суровое постановление, какого заслуживало его возмутительное поведение, принято не было; ибо одни, вынося постановление, не были решительны именно потому, что ничего не боялись, другие — потому, что боялись чересчур. И вот Катилина выбежал из сената, ликуя от радости, — он, которому вообще не следовало бы выйти оттуда живым, тем более после ответа, несколькими днями ранее данного им опять-таки в сенате Катону, храбрейшему мужу, грозившему ему судом; он сказал, что, если попытаются разжечь пожар, который будет угрожать его благополучию, то он потушит его не водой, а развалинами.
(XXVI, 52) Встревоженный этим и зная, что Катилина уже тогда привел на поле заговорщиков с мечами, я спустился на поле с надежной охраной из храбрейших мужей и в широком, бросавшемся в глаза панцире — не для того, чтобы он прикрывал мое тело (ведь я знал, что Катилина метит мне не в бок и не в живот, а в голову и шею), но чтобы все честные люди это заметили и, видя, что консулу грозит страшная опасность, сбежались к нему на помощь, чтобы его защитить, как это и произошло. И вот, думая, что ты, Сервий, слишком медлителен в своем соискании, видя, что Катилина горит надеждой и желанием быть избранным, все те, которые хотели избавить государство от этого бича, тотчас же перешли на сторону Мурены. (53) Огромное значение имеет во время консульских комиций неожиданное изменение взглядов, особенно тогда, когда оно совершилось в пользу честного мужа, располагающего при соискании и многими другими преимуществами. Так как Мурена, происходящий от высокопочитаемого отца и предков, проведший свою молодость в высшей степени скромно, прославившийся как легат и заслуживший во время своей претуры одобрение как судья, за устроенные им игры — благодарность, за наместничество — признание, добивался избрания со всей заботливостью и притом не отступал ни перед кем из угрожавших ему людей, сам же не угрожал никому, то следует ли удивляться, что ему сильно помогла внезапно возникшая у Катилины надежда на консульство?
(54) Теперь мне в своей речи остается рассмотреть третью часть обвинения — в незаконном домогательстве, тщательно разобранную говорившими до меня; к ней я, по желанию Мурены, должен вернуться. Тут я отвечу своему близкому другу Гаю Постуму, виднейшему мужу, о заявлениях раздатчиков и об изъятых у них деньгах; умному и честному молодому человеку, Сервию Сульпицию, — о центуриях всадников[1049]; человеку, выдающемуся всяческой доблестью, Марку Катону, — о выдвинутом им обвинении о постановлении сената, о положении государства.
(XXVII, 55) Но сначала я в нескольких словах выскажу то, что меня неожиданно взволновало, и посетую на судьбу, постигшую Луция Мурену. Если я, судьи, ранее, на опыте чужих несчастий и своих повседневных забот и трудов считал счастливыми людей, далеких от честолюбивых стремлений и проводящих свою жизнь праздно и в спокойствии, то при столь сильных и совершенно непредвиденных опасностях, угрожающих Луцию Мурене, я, право, потрясен так, что не в силах достаточно оплакать ни нашего общего положения, ни исхода, к которому судьба привела Мурену; ведь вначале он, попытавшись подняться еще на одну ступень в ряду почетных должностей, которых неизменно достигала их ветвь рода и его предки, оказался перед угрозой утратить и то, что ему было оставлено, и то, что он приобрел сам; затем, ему, вследствие его стремления к новым заслугам, стала угрожать опасность потерять также и свое прежнее благополучие. (56) Все это тяжко, судьи, но самое горькое то, что его обвинители не из ненависти и враждебности дошли до обвинения, а из стремления обвинить дошли до враждебности. Ибо (если не говорить о Сервии Сульпиции, который, как я понимаю, обвиняет Луция Мурену не из-за испытанной им обиды, а в связи с борьбой за почетную должность) его обвиняет Гай Постум, как он и сам говорит, друг и давнишний сосед его отца, свой человек, который привел много оснований для дружеских отношений между ними и не мог назвать ни одного основания для раздора; его обвиняет Сервий Сульпиций, отец которого принадлежит к тому же товариществу