[1711], которого ни опасные бури, ни легкий ветерок почета никогда не могли сбить с пути, ни подавая надежду, ни устрашая.
(XLVIII, 102) Этим примерам — во имя бессмертных богов! — подражайте вы, которые стремитесь к высокому положению, к хвале, к славе! Вот высокое, вот божественное, вот бессмертное! Оно прославляется молвой, передается памятниками летописей, увековечивается для потомков. Это — труд, не отрицаю; опасности велики, признаю.
Много козней против честных.
Это сказано совершенно справедливо; но, как говорит поэт:
То, что зависть вызвать может, то, к чему толпа стремится,
Без усилий и заботы безрассудно и желать[1712].
О, если бы тот же поэт не сказал в другом месте слов, которые бесчестные граждане готовы подхватить:
Пусть ненавидят, лишь бы боялись![1713]
Ведь он, как мы видели, дал молодежи такие прекрасные наставления. (103) Но все же этот путь и этот способ вести государственные дела[1714] уже давно был сопряжен со значительными опасностями, когда стремления толпы и выгоды народа во многом шли вразрез с интересами государства. Луций Кассий предложил закон о голосовании подачей табличек[1715]. Народ думал, что дело идет о его свободе. Иного мнения были первые люди в государстве, которые радели о благе оптиматов и страшились безрассудства толпы и произвола при подаче табличек. Тиберий Гракх предлагал земельный закон[1716]; он был по сердцу народу; благополучие бедняков он, казалось, обеспечивал; оптиматы противились ему, так как видели, что это вызывает раздоры, и полагали, что, коль скоро богатых удалят из их давних владений, государство лишится защитников. Гай Гракх предлагал закон о снабжении хлебом, бывший по душе плебсу, которому щедро предоставлялось пропитание без затраты труда, этому противились честные мужи, считая, что это отвлечет плебс от труда и склонит его к праздности, и видя, что это истощит эрарий.
(XLIX) Также и на нашей памяти из-за многого, о чем я сознательно умалчиваю[1717], происходила борьба, так как желания народа расходились со взглядами первых людей в государстве. (104) Но как раз теперь больше нет оснований для разногласий между народом и избранными и первенствующими людьми, и народ ничего не требует, не жаждет государственного переворота и радуется мирной жизни, какую он ведет, высокому положению всех честнейших людей и славе всего государства. Поэтому мятежные и неспокойные люди уже не могут одной только щедростью возбудить волнения в римском народе, так как плебс, переживший сильные мятежи и раздоры, ценит спокойствие; они собирают на сходки людей, подкупленных ими, и даже не стараются говорить и предлагать то, что этим людям было бы действительно по сердцу; но, платя им и награждая их, добиваются того, что их слушатели делают вид, будто охотно слушают все, что бы им ни говорили. (105) Неужели вы думаете, что Гракхи, или Сатурнин, или кто-нибудь из тех древних, считавшихся популярами, располагал когда-либо на сходке хотя бы одним наймитом? Никто. Ведь сама щедрая раздача и надежда на предстоящую выгоду возбуждали толпу и без какой-либо платы. Поэтому в те времена популяры, правда, вызывали недовольство в значительных и почтенных людях, но благодаря признанию и всяческим знакам одобрения со стороны народа были в силе; им рукоплескали в театре, при голосовании они достигали того, к чему стремились; людям были милы их имена, их речи, выражение лица, осанка. Их противники считались людьми с весом и значением, но, хотя в сенате они и пользовались большим влиянием, а у честных мужей — величайшим, толпе они угодны не были; при голосовании их намерения часто терпели поражение; а если кого-нибудь из них когда-либо и встречали рукоплесканиями, то этот человек начинал бояться, не совершил ли он какой-нибудь ошибки. Но все же в более важных делах тот же самый народ внимательнейшим образом прислушивался к их советам.
(L, 106) Но теперь, если не ошибаюсь, настроение таково, что все граждане, если удалить шайки наймитов, видимо, будут одного и того же мнения о положении государства. Ибо суждение римского народа и его воля могут проявляться более всего в трех местах: на народной сходке, в комициях, при собраниях во время театральных представлений и боев гладиаторов[1718]. На какой народной сходке за последние годы — если только это было не сборище наймитов, а настоящая сходка — не было возможности усмотреть единодушие римского народа? Преступнейший гладиатор созвал по моему делу много сходок, на которые приходили одни только подкупленные, одни только корыстные люди; никто, оставаясь честным человеком, не мог смотреть на его мерзкое лицо, не мог слышать голоса этой фурии. Эти сходки пропащих людей неизбежно становились бурными. (107) Созвал — опять-таки по моему делу — консул Публий Лентул народную сходку; поспешно собрался римский народ; все сословия, вся Италия присутствовали на этой сходке. Он убедительно и красноречиво изложил дело при таком глубоком молчании, при таком одобрении со стороны всех, что казалось, будто до ушей римского народа никогда не доходило ничего, что было бы столь угодным народу. Он предоставил слово Гнею Помпею, который выступил перед римским народом не только как вдохновитель дела моего восстановления в правах, но и как проситель. Если его речь всегда была доходчива и по сердцу народной сходке, то его предложения, настаиваю я, никогда не были более убедительными, а его красноречие — более приятным. (108) В какой тишине присутствовавшие выслушали и других наших первых граждан, говоривших обо мне! Не называю их здесь, чтобы не быть неблагодарным, сказав о ком-нибудь меньше, чем следует, и чтобы речь моя не показалась бесконечной, если я достаточно скажу обо всех. Перейдем теперь к речи моего недруга, произнесенной им на народной сходке на Марсовом поле опять-таки обо мне и обращенной к подлинному народу[1719]. Был ли кто-нибудь, кто не осудил ее, кто не признал позорнейшим преступлением того, что Клодий, не говорю уже — выступает с речью, но вообще жив и дышит? Нашелся ли человек, который не подумал, что голос Публия Клодия позорит государство и что, слушая его, сам он участвует в злодеянии?
(LI, 109) Перехожу к комициям; если хотите — к комициям по выбору должностных лиц или к комициям по изданию законов. Мы часто видим, что предлагают много законов. Умалчиваю о тех законах, которые предлагают при таких условиях, что для голосования едва находится по пяти человек из каждой и притом из чужой трибы[1720]. Этот самый губитель государства говорит, что обо мне, человеке, которого он называл тиранном и похитителем свободы, он предложил закон. Найдется ли человек, который бы сознался в том, что при проведении закона, направленного против меня, он подал свой голос? И, напротив, кто откажется громогласно заявить, что он присутствовал и подал свой голос за мое восстановление в правах, когда на основании постановления сената в центуриатских комициях проводился закон опять-таки обо мне? Итак, какое же из двух дел должно казаться угодным народу: то ли, в котором все уважаемые люди в государстве, все возрасты, все сословия проявляют полное единодушие, или же то, в котором разъяренные фурии как бы слетаются на похороны государства? (110) Или народу будет угодно любое дело, стоит только в нем участвовать Геллию, человеку, недостойному ни своего брата, прославленного мужа и честнейшего консула[1721], ни сословия всадников, каковое звание он сохраняет, утратив присвоенные ему отличия?[1722] — «Но ведь этот человек предан римскому народу». — Да, пожалуй, более преданного человека я не видел. Человек, который в юности мог блистать благодаря необычайно высокому положению своего отчима, выдающегося мужа, Луция Филиппа[1723], был настолько далек от народа, что промотал свое имущество один. Затем, после мерзко и развратно проведенной юности, он довел состояние отца, достаточное для среднего человека, до имущества нищего философа, захотел считаться «греком» и погруженным в науки человеком и вдруг посвятил себя литературным занятиям. Прелести его чтеца[1724] не доставляли ему никакого удовольствия; зачастую он даже оставлял книги в залог за вино; ненасытное брюхо оставалось, а средств не хватало Таким образом, он всегда жил надеждой на переворот; при спокойствии и тишине в государстве он увядал.
(LII) В каком мятеже не был он вожаком? Какому мятежнику не был он близким другом? Какая бурная народная сходка была устроена не им? Какому честному человеку когда-либо сказал он доброе слово? Доброе слово? Какого храброго и честного гражданина не преследовал он самым наглым образом? Ведь он — я в этом уверен — даже на вольноотпущеннице женился вовсе не по влечению, а для того, чтобы казаться сторонником плебса[1725]. (111) И это он голосовал по моему делу, это он участвовал в пирушках и празднествах братоубийц[1726]. А впрочем, он отомстил за меня моим недругам, расцеловав их своим поганым ртом. Можно подумать, что свое состояние он потерял по моей вине и стал недругом мне потому, что у него самого ничего нет. Но разве я отнял у тебя имущество, Геллий? Не сам ли ты проел его? Как? Ты, пожиратель и расточитель отцовского имущества, кутил в расчете на грозившую мне опасность, так что, раз я как консул защитил государство от тебя и от твоей своры, ты не хотел, чтобы я находился среди граждан? Ни один из твоих родичей не хочет тебя видеть; все избегают твоих посещений, беседы, встречи с тобой. Сын твоей сестры, Постумий, строгий молодой человек с разумом старца, выразил тебе недоверие: в число многих опекунов своих детей он тебя не включил. Но, увлеченный ненавистью за себя во имя государства (кому из нас он больший недруг, не знаю), я сказал больше, чем нужно было, против взбесившегося и нищего гуляки. (112) Возвращаюсь к делу: когда, после взятия и захвата Рима, принималось решение, направленное против меня, то Геллий, Фирмидий и Тиций