[2217], с мечами в руках носились по всему форуму? Вы видели, как резали римский народ, как сходку разгоняли мечами, когда при всеобщем молчании произносил речь народный трибун Марк Целий, храбрейший государственный муж, чрезвычайно стойкий во взятом им на себя деле, преданный и честным людям и авторитету сената и проявляющий по отношению к Милону внушенную ему богами необычайную верность при любых обстоятельствах — преследует ли Милона ненависть или же возносит судьба.
(XXXIV, 92) Но о деле уже сказано вполне достаточно, а отступлений, пожалуй, даже слишком много; мне остается только умолять и заклинать вас, судьи, — отнеситесь к этому храбрейшему мужу с тем состраданием, о котором сам он вас не молит, а я, даже наперекор ему, и умоляю, и прошу. Если среди нашего всеобщего плача вы не заметили у Милона ни одной слезы, если вы видите, что выражение его лица никогда не изменяется, что его голос, его речь всегда тверды и уверенны, все же не отказывайте ему в пощаде: он, пожалуй, даже тем более нуждается в помощи. Если во время боев гладиаторов, когда речь идет о положении и судьбе людей самого низкого происхождения, мы даже склонны относиться с отвращением к боязливым и умоляющим и заклинающим нас о пощаде, а храбрым, обладающим присутствием духа и смело идущим на смерть, стремимся сохранить жизнь; если мы жалеем тех, которые не ищут у нас сострадания, больше, чем тех, которые о нем неотступно просят, то насколько больше наш долг поступать так по отношению к храбрейшим гражданам! (93) По крайней мере, из меня, судьи, исторгают душу и меня убивают вот какие слова Милона, которые я слышу постоянно при наших ежедневных беседах: «Прощайте, — говорит он, — мои сограждане, прощайте! Будьте невредимы, процветайте, будьте счастливы! Да стоит этот прекрасный город, моя любимая родина, как бы он ни поступил со мной; так как мне нельзя наслаждаться спокойствием в государстве вместе со своими согражданами, то пусть они наслаждаются им одни, без меня, но все же благодаря мне; я удалюсь, я уеду; если мне не будет дозволено наслаждаться пребыванием в благоустроенном государстве, то я, по крайней мере, не буду находиться в дурном и, как только найду гражданскую общину, упорядоченную и свободную, обрету в ней покой. (94) О, безуспешно предпринятые мной труды! — говорит он, — о, мои обманчивые надежды и пустые помышления! В ту пору, когда государство было угнетено, я, сделавшись народным трибуном, стал преданным сторонником сената, который я застал униженным, сторонником римских всадников, силы которых были ничтожны, сторонником честных мужей, утративших всякое влияние из-за вооруженных выступлений Клодия; мог ли я тогда думать, что честные люди когда-либо откажут мне в защите? Когда я возвратил отчизне тебя, — ведь со мной он говорит очень часто, — мог ли я думать, что для меня места в отчизне не окажется? Где теперь сенат, за которым мы следовали? Где твои хваленые римские всадники? — говорит он. — Где преданность муниципиев? Где голоса всей Италии? Где, наконец, твой, Марк Туллий, твой голос защитника, столь многим оказавший помощь? Неужели только мне одному, мне, который ради тебя столько раз подвергался смертельной опасности, он помочь не может?»
(XXXV, 95) И Милон, судьи, говорит это не так, как я теперь — со слезами, но с тем же выражением лица, какое вы видите сейчас. Не хочет, не хочет он признать, что действия свои он совершил ради неблагодарных граждан; но что — ради боязливых и остерегающихся всякой опасности, этого он не отрицает. Что же касается плебса и низших слоев населения, которые, имея вожаком своим Публия Клодия, угрожали вашему достоянию, то их — напоминает вам Милон — он, во имя вашей безопасности, постарался не только привлечь к себе своей доблестью, но и задобрить, истратив три своих наследственных состояния[2218]; он не боится, что, щедростью своей ублажив плебс, не сможет расположить к себе вас своими исключительными заслугами перед государством. Благоволение сената он, по его словам, чувствовал не раз именно в последнее время, а воспоминания о дружелюбии, с которым вы и ваши сословия встречали его, о ваших усердных стараниях и добрых словах он унесет с собой, какой бы путь судьба ему ни назначила. (96) Он помнит также, что ему не хватило только одного голоса — голоса глашатая, в котором он менее всего нуждался[2219], но что всеми голосами, поданными народом, — а только этого он и желал — он уже был объявлен консулом; что даже теперь, если все это оружие[2220] направлено против него, его, очевидно, подозревают в преступном замысле, а не обвиняют в совершенном им преступлении. Он добавляет следующие, несомненно, справедливые слова: храбрые и мудрые мужи обычно стремятся не столько к наградам за свои честные деяния, сколько к самим честным деяниям; на протяжении всей своей жизни он не совершил ничего другого, кроме славных подвигов, коль скоро для мужа нет более достойного поступка, чем избавить отечество от опасностей; (97) счастливы те, кому это принесло почет у их сограждан; но нельзя считать несчастными и тех, кто победил своих сограждан великодушием; все же из всех наград за доблесть — если награды можно оценивать — наивысшей является слава; она — единственное, что может служить нам утешением, вознаграждая за краткость нашей жизни памятью потомков; это она приводит к тому, что мы, отсутствуя, присутствуем; будучи мертвы, живем[2221]; словом, по ее ступеням люди даже как бы поднимаются на небо. (98) «Обо мне, — говорит Милон, — всегда будет говорить римский народ, всегда будут говорить все племена, и моя слава никогда не умолкнет и не прейдет. Более того, хотя мои недруги своими факелами всячески разжигают ненависть ко мне, все же в любом собрании и в любой беседе даже и ныне люди меня единодушно прославляют и благодарят. Обхожу молчанием празднества, установленные в Этрурии[2222]: сегодня, если не ошибаюсь, сто второй день после гибели Публия Клодия[2223]; где только ни проходят границы державы римского народа, там уже распространилась не только молва о ней, но и ликование. Поэтому я, — говорит Милон, — и не беспокоюсь о том, где будет находиться мое тело, так как уже пребывает во всех странах и всегда будет в них обитать слава моего имени».
(XXXVI, 99) Ты часто говорил это мне в отсутствие этих вот людей, но я теперь, когда они слушают нас, говорю тебе, Милон, вот что: именно тебе за твое мужество я не в силах воздать достойную хвалу, но чем ближе к богам твоя доблесть, тем с большей скорбью я от тебя отрываюсь. Если тебя у меня отнимут, я даже не смогу утешаться, жалуясь и негодуя на тех, от кого получу такую тяжкую рану; ведь не мои недруги отнимут тебя у меня, а мои лучшие друзья; не те, кто когда-либо дурно поступал со мной, а люди, всегда относившиеся ко мне прекрасно. Даже если вы причините мне очень сильную боль, судьи, — а какая боль может быть сильнее, чем эта? — вы никогда не сможете причинить мне такой жгучей, чтобы я мог забыть, как высоко вы всегда меня ценили. Если вы забыли это или если вы на меня за что-либо в обиде, то почему не я, а Милон платится за это своими гражданскими правами? Я буду считать свою жизнь вполне счастливой, если она окончится раньше, чем я увижу своими глазами такую страшную беду. (100) Теперь меня поддерживает одна утешительная мысль, что я выполнил относительно тебя, Тит Анний, и долг дружбы, и долг преданности, и долг благодарности[2224]. Я навлек на себя вражду могущественнейших людей[2225] ради тебя; я часто заслонял тебя своим телом и моей жизни угрожало оружие твоих недругов; перед многими я бросался ниц, моля их за тебя; имущество, достояние свое и своих детей я, видя твои бедствия, предоставил тебе; наконец, именно сегодня, если готовятся какие-то насильственные действия, если будет какая-то схватка не на жизнь, а на смерть, то я бросаю вызов. Что могу я сделать еще? Как могу я отплатить тебе за твои услуги, как разделить твою участь, какова бы она ни была? Не отказываюсь, не отрекаюсь от этого и заклинаю вас, судьи, дополнить ваши оказанные мне благодеяния спасением Милона, если не хотите увидеть, как его гибель уничтожит их.
(XXXVII, 101) На Милона мои слезы не действуют. Он обладает необычайной силой духа; по его мнению, изгнание там, где нет места для доблести; смерть — естественный конец бытия, а не кара. Пусть он остается верен тем убеждениям, с какими родился. А вы, судьи? Каковы же ваши намерения? Память о Милоне вы сохраните, а его самого изгоните? И найдется ли какое-либо иное место на земле, которое будет более достойно принять эту доблесть, чем то, которое его породило?[2226] Вас призываю я, вас, храбрейшие мужи, пролившие много своей крови в защиту государства! Вас, центурионы, призываю я в минуту опасности, угрожающей непобедимому мужу и гражданину, и вас, солдаты! Неужели в то время, когда вы являетесь не только зрителями, но и вооруженными защитниками этого суда, эта столь великая доблесть будет изгнана из этого города, удалена за его пределы, выброшена? (102) О, как я жалок! О, как я несчастен! Возвратить меня в отечество, Милон, ты смог при посредстве этих вот людей, а я сохранить тебя в отечестве при их посредстве не могу? Что отвечу я своим детям, которые считают тебя вторым отцом? Что отвечу тебе, брат Квинт, которого теперь здесь нет[2227], тебе, разделявшему мою печальную участь? Что я не смог спасти Милона при посредстве тех же людей, при чьем посредстве он спас нас? И в каком деле я не сумел этого добиться? В том, которое по сердцу всем народам. И от кого я не сумел этого добиться? От тех, кому смерть Публия Клодия доставила успокоение. При чьем предстательстве? При моем. (103) Какое же тяжкое преступление совершил я, судьи, или какой тяжкий проступок допустил, когда я выследил и раскрыл, воочию показал и уничтожил угрозу всеобщей гибели? И на меня и на моих родных все страдания изливаются из этого источника. Зачем вы захотели, чтобы я был возвращен из изгнания? Для того ли, чтобы у меня на глазах изгоняли тех