[323]. Короткий день он заполнял попойками, длинную ночь — развратом и гнусностями.
(27) С наступлением весны (о ее начале Веррес судил не по дуновению Фавония[324] и не по появлению того или иного светила; нет, он решал, что настала весна, увидев розы[325]) он всецело отдавался трудам и разъездам, проявляя при этом такую выносливость и рвение, что никто никогда не видел его едущим верхом. (XI) Как некогда царей Вифинии, так и его восемь человек носили в лекти́ке[326] с подушками, покрытыми прозрачной мелитской тканью и набитыми лепестками роз; один венок был у него на голове, другой был надет на шею, и он подносил к носу сеточку из тончайшей ткани с мелкими отверстиями, наполненную розами. Когда он, таким образом закончив путь, прибывал в какой-либо город, его на той же лекти́ке вносили прямо в спальню. Сюда к нему являлись сицилийские должностные лица, римские всадники, о чем вы слыхали от многих свидетелей, давших присягу. Его тайно знакомили со спорными делами; немного спустя во всеуслышание объявлялись его решения. Затем, уделив в спальне некоторое время правосудию сообразно с платой, а не с требованиями справедливости, он считал, что остальное время принадлежит уже Венере и Либеру[327]. (28) Здесь я, мне кажется, не должен обходить молчанием выдающуюся и редкостную заботливость прославленного военачальника; в Сицилии, знайте это, среди городов, где преторы имеют обыкновение останавливаться и творить суд[328], нет ни одного, где бы он не выбрал себе в знатной семье женщины, которая должна была удовлетворять его сладострастие. Некоторых из них открыто приводили на пир; более застенчивые приходили к назначенному времени, избегая света и взоров людей. На пиршестве у Верреса не было молчания, обычного во время обедов у преторов и императоров римского народа, не было благопристойности, приличествующей пиру должностных лиц; на нем раздавались громкие крики и брань; иногда дело доходило до потасовки и драки. Ведь Веррес, строгий и добросовестный претор, законам римского народа никогда не повиновавшийся, правилам попойки подчинялся весьма добросовестно. Дело кончалось тем, что одного на руках выносили из-за стола, словно с поля битвы, другого оставляли лежать, как мертвеца; многие валялись без сознания и чувств, так что любой человек, взглянув на эту картину, подумал бы, что видит не пир у претора, а Каннскую битву распутства[329].
(XII, 29) В самый же разгар лета, — а это время года преторы Сицилии всегда проводили в разъездах, считая особенно важным надзор за состоянием провинции тогда, когда хлеб находится на току, так как в эту пору челядь бывает в сборе, рабов легко пересчитать, тяжелый труд вызывает недовольство челяди, обилие хлеба волнует умы, а время года не является помехой, — тогда, повторяю, когда другие преторы постоянно объезжают свои провинции, этот император в новом вкусе разбивал для себя постоянный лагерь в самом красивом месте в Сиракузах. (30) У самого входа в гавань, где берег изгибается в сторону города, он приказывал ставить палатки, крытые тончайшим полотном. Сюда и переезжал он из преторского дома, некогда принадлежавшего царю Гиерону, и в течение этого времени уже никто не видел его нигде в другом месте. Но именно в это место не было доступа никому из тех, кто не мог быть ни участником, ни его пособником в делах сладострастья. Сюда стекались все его сиракузские наложницы, численность которых трудно себе представить; сюда сходились мужчины, достойные его дружбы, достойные чести разделять его образ жизни и пировать вместе с ним; и вот среди таких женщин и мужчин проводил время его сын-подросток, так что даже если бы он, по своим природным склонностям, не был похож на отца, то все же привычка к такому обществу и отцовское воспитание неминуемо сделали бы его подобным отцу. (31) Небезызвестная Терция, обманом и хитростью отнятая у родосского флейтиста и привезенная сюда, говорят, вызвала целую бурю в его лагере: жена сиракузца Клеомена, знатная родом, как и жена Эсхриона, благородного происхождения, были возмущены появлением в их обществе дочери мима Исидора. Но этому Ганнибалу, считавшему, что в его лагере надо состязаться в доблести, а не в родовитости[330], так полюбилась эта Терция, что он даже увез ее с собой из провинции. (XIII) И все-таки в эти дни, когда Веррес в пурпурном плаще и в тунике до пят[331] пировал в обществе женщин, люди на него не обижались и легко мирились с тем, что на форуме отсутствует должностное лицо, что судебные дела не разбираются и приговоры не выносятся; что на той части берега раздаются женские голоса, пение и музыка, а на форуме царит полное молчание и нет речи о делах и о праве, никого не огорчало. Ибо с форума, казалось, удалились не право и правосудие, а насилие, жестокость и неумолимый и возмутительный грабеж.
(32) И этот человек, по твоему утверждению, Гортенсий, является императором? Его хищения, грабежи, жадность, жестокость, высокомерие, злодеяния, наглость пытаешься ты прикрыть, прославляя его подвиги и заслуги как императора? Вот когда следует опасаться, как бы ты к концу своей защитительной речи не воспользовался тем старым приемом и примером Антония[332], как бы ты не заставил Верреса встать, обнажить себе грудь и показать римскому народу рубцы от укусов женщин, следы сладострастья и распутства. (33) Дали бы боги, чтобы ты осмелился упомянуть о его военной службе, о войне! Тогда мы узнаем обо всем раннем времени его «службы» и вы поймете, каков он был не только как «начальник», но и как «подначальный». Мы вспомним первое время его службы, когда его попросту уводили с форума, а не торжественно провожали, как он хвалится[333]. Будет назван и лагерь плацентийского игрока, где Верреса, несмотря на его исправность на этой службе, все же лишали жалования; будут упомянуты многие поражения, понесенные им на этом поприще, которые он полностью покрывал и возмещал себе цветом своей молодости. (34) Затем, когда он закалился и его постыдная выносливость надоела всем, кроме него самого, каким храбрым мужем он стал, сколько твердынь стыда и стыдливости взял он силой и смелостью! Зачем мне говорить об этом и в связи с его гнусными поступками позорить других людей? Не стану я так поступать, судьи! Все прошлое я обойду молчанием. Я только приведу вам два недавних факта, не позорящие никого постороннего и позволяющие вам догадаться обо всех остальных его поступках. Первый из них был известен всем и каждому: ни один житель муниципия, приезжавший в Рим в консульство Луция Лукулла и Марка Котты[334], дабы предстать перед судом, не был так прост, чтобы не знать, что все судебные решения городского претора зависят от воли и усмотрения жалкой распутницы Хелидоны. Второй факт следующий: после того как Веррес выступил из города Рима в походном плаще, дав обеты за свой империй и за благоденствие всего государства, он несколько раз ради встречи с женщиной, которая была женой одного человека, но принадлежала многим, приказывал носить себя ночью на лекти́ке в Рим, попирая божеское право, авспиции, все заветы богов и людей[335].
(XIV, 35) О, бессмертные боги! Насколько люди несходны в своих взглядах и помыслах! Пусть мои намерения и надежды на будущее так находят одобрение у вас и у римского народа, как справедливо то, что должностные полномочия, какими римский народ облекал меня до сего времени, я принимал в полном сознании святости всех своих обязанностей! Избранный квестором, я считал, что эта почетная должность мне не просто дана, а вверена и вручена. Будучи квестором в провинции Сицилии, я представлял себе, что глаза всех людей обращены на одного меня, что я в роли квестора выступаю как бы во всемирном театре, что я должен отказывать себе во всех удовольствиях, уж не говорю — в каких-нибудь из ряда вон выходящих страстных желаниях, но и в законных требованиях само́й природы. (36) Теперь я избран эдилом; я отдаю себе отчет в том, что́ мне поручено римским народом; мне предстоит устроить с величайшей тщательностью и торжественностью священные игры в честь Цереры, Либера и Либеры; умилостивить в пользу римского народа и плебса матерь Флору блеском игр в ее честь[336]; устроить с величайшим великолепием и благоговением древнейшие игры в честь Юпитера, Юноны и Минервы[337], игры, первыми названные римскими; мне поручен надзор за храмами и охрана всего города Рима; за эти труды и тревоги мне дана и награда: преимущество при голосовании в сенате[338], тога-претекста, курульное кресло, право оставить свое изображение потомству на память[339]. (37) Да будут все боги столь благосклонны ко мне, судьи, сколь справедливо то, что как ни приятен мне почет, оказываемый мне народом, он все-таки доставляет мне далеко не столько удовольствия, сколько тревог и труда; так что именно эта должность эдила кажется не по необходимости отданной случайному кандидату, а — ввиду того, что так надлежало, — предоставленной разумно и, по решению народа, доверенной надежному человеку.
(XV, 38) А когда ты — правдами и неправдами — был объявлен претором (оставляю в стороне и не говорю, как это произошло[340]