(173) Хотя я и сделал достаточно много, все же, если исход событий не оправдает моих ожиданий, я сделаю для римских граждан, быть может, больше, чем они просят. Ибо если какая-нибудь сила избавит Верреса от суровости вашего приговора, — хотя я этого не боюсь, судьи, и совершенно не допускаю такой возможности — итак, если окажется, что я ошибся в своих расчетах, тогда сицилийцы, конечно будут сетовать на то, что проиграли свое дело; я вполне разделю их огорчение, а римский народ, так как он дал мне возможность обратиться к нему с речью, своим голосованием, на основании моей жалобы, вскоре отстоит свои права еще до февральских календ[453]. А если вы захотите позаботиться о моей славе и известности, судьи, то я, пожалуй, не имел бы ничего против того, чтобы Веррес был вырван у меня вашим судебным приговором и сохранен для суда римского народа. Блестящее это будет дело, богатое доказательствами и легкое для меня, а народу оно придется по сердцу и будет приятно. Наконец, если кто-нибудь думает, что я пожелал выдвинуться в связи с делом одного Верреса, — к чему я отнюдь не стремился — то в случае его оправдания, которое невозможно без преступлений многих людей[454], я смогу еще более выдвинуться, выступая по многим судебным делам.
(LXVIII) Но, клянусь Геркулесом, для вашей же пользы, судьи, и для блага государства я не хочу, чтобы в этом отобранном совете судей произошло столь позорное событие; не хочу, чтобы эти судьи, одобренные и отобранные мной[455], в случае оправдания Верреса, ходили по этому городу заклейменные, покрытые не воском, а грязью[456]. (174) Поэтому предостерегаю также тебя, Гортенсий, — если только есть какая-нибудь возможность предостерегать с этого места — подумай хорошенько и взвесь, что ты делаешь, куда идешь, кого и на каком основании защищаешь. И я отнюдь не препятствую тебе состязаться со мной твоим дарованием и всем твоим ораторским искусством; но если ты рассчитываешь тайком применить вне суда какие-либо средства [воздействия на суд], если ты думаешь достигнуть чего-нибудь уловками, хитростью, могуществом, влиянием, богатством подсудимого, то я настоятельно советую тебе отказаться от своего намерения, а попытки, уже предпринятые Верресом, но обнаруженные и разгаданные мной, советую тебе пресечь, а в дальнейшем не давать им ходу. Всякий промах в этом судебном деле будет весьма опасен для тебя, более опасен, чем ты думаешь. (175) Если ты полагаешь, что тебе уже нечего бояться мнения людей, так как ты уже занимал почетные должности и являешься избранным консулом[457], то — поверь мне — сохранить эти почести и милости римского народа не менее трудно, чем их снискать. Государство наше, пока могло, пока это было неизбежно[458], терпело вашу, прямо-таки царскую власть в судах и во всех государственных делах[459]; да, оно терпело ее, но в тот день, когда римскому народу были возвращены народные трибуны, вся эта ваша власть — если вы, быть может, этого еще не понимаете — была отнята и вырвана у вас из рук. И теперь, вот в это именно время, глаза всех людей обращены на каждого из нас — честно ли я обвиняю Верреса, добросовестно ли судьи вынесут ему приговор, какими средствами ты его защищаешь. Если кто-либо из нас сколько-нибудь уклонится от прямого пути, то последует не молчаливая оценка нашего поведения, которую вы до сего времени презирали, а строгий и независимый приговор римского народа. (176) Тебя, Квинт[460], не связывают с Верресом ни родство, ни дружеские отношения. Оправданиями, к каким ты однажды старался прибегать, защищая свое несколько излишнее рвение во время одного судебного дела, ты в отношении этого подсудимого воспользоваться не можешь; тебе вот о чем следует всемерно заботиться, чтобы те слова Верреса, которые он во всеуслышание повторил в провинции, — что он позволяет себе все эти злоупотребления, всецело рассчитывая на твою защиту, — чтобы эти слова не оправдались.
(LXIX, 177) Что касается меня, то даже все мои величайшие недоброжелатели, несомненно, полагают, что я долг свой исполнил. Ибо, при первом слушании дела, я в течение нескольких часов добился того, что всеобщее мнение признало Верреса виновным. В дальнейшем речь будет не о моей верности долгу (она во всем видна), не о жизни Верреса (она всеми осуждена), а о поведении судей и, сказать правду, о тебе самом. И при каких обстоятельствах это произойдет? Ведь именно это требует самого пристального внимания; ибо в делах государственных, как и во всех других, очень важно общее положение вещей и направление, в котором развиваются события. Это ведь произойдет в то время, когда римский народ станет привлекать к участию в суде других людей и другое сословие, — после того, как уже объявлен закон о новых судах и судьях[461]. И закон этот объявил не тот человек, от чьего имени он, как вы видите, составлен; нет, этот вот подсудимый, повторяю, этот подсудимый, своими расчетами и мнением, какое у него сложилось о вас, приложил усилия к тому, чтобы этот закон был составлен и объявлен. (178) И вот, когда начиналось первое слушание дела, закон объявлен еще не был; в то время, когда Веррес, встревоженный вашей строгостью, не раз давал понять, почему он не склонен являться в суд, о законе еще не было и речи; но после того как к Верресу, казалось, вернулись силы и уверенность, закон тотчас же был объявлен. Если чувство вашего достоинства всячески противится изданию этого закона, то всего сильнее говорят за него ложные надежды и необычайное бесстыдство Верреса. Если кто-нибудь из вас совершит в этом случае что-нибудь предосудительное, то либо римский народ вынесет свой приговор о таком человеке, которого он уже ранее признал недостойным участвовать в правосудии, либо это сделают те люди, которые станут новыми судьями на основании нового закона и будут судить прежних судей за нарушение правосудия
(LXX, 179) Что касается меня, то, даже если я и не скажу, все равно всякий поймет, что мне необходимо вести дело до конца. Но смогу ли я молчать, Гортенсий, смогу ли притвориться безучастным, когда окажется, что государству нанесена такая глубокая рана, если то, что разорены провинции[462], замучены наши союзники и бессмертные боги ограблены, а римские граждане распяты на крестах и истреблены, пройдет Верресу безнаказанно, несмотря на то, что дело вел я? Смогу ли я сложить с себя столь тяжкое бремя в этом суде или продолжать нести его молча? Не будет ли моим долгом вести преследование, предать дело гласности, умолять римский народ о правосудии, обвинить и привлечь к ответственности и к суду всех тех, которые запятнали себя таким преступлением, что либо сами позволили подкупить себя, утратив честь, либо подкупили судей?
(180) Кто-нибудь, быть может, спросит: «И ты готов взять на себя такой большой труд, навлечь на себя такую сильную неприязнь стольких людей?» Делаю это, клянусь Геркулесом, не по особой склонности и не по доброй воле; но мне нельзя поступать так, как можно поступать тем, кто происходит из знатных родов и кому все милости римского народа достаются во время сна[463]. Совсем по другим правилам и в других условиях приходится мне жить в нашем государстве. Вспоминаю я Марка Катона, мудрейшего и прозорливейшего человека: сознавая, что не происхождение, а доблесть его может расположить к нему римский народ, желая, вместе с тем, чтобы его род приобрел имя, начиная с него, и чтобы это имя стало широко известным, он вступил во вражду с влиятельнейшими людьми и в величайших трудах прожил до глубокой старости с необычайной славой[464]. (181) А впоследствии, разве Квинт Помпей[465], происходя из незначительного и малоизвестного рода, не достиг высших почестей, преодолев неприязнь очень многих людей, величайшие опасности и лишения? Недавно мы были свидетелями того, как Гай Фимбрия[466], Гай Марий[467] и Гай Целий[468] напрягали силы в далеко не легкой борьбе с недругами, чтобы ценой трудов добиться тех почестей, каких вы достигаете шутя и без забот[469]. По этому же самому направлению и пути следую я в своей деятельности; правила этих людей я ставлю себе в пример.
(LXXI) Мы видим, какую зависть и ненависть вызывают у некоторых знатных людей доблесть и трудолюбие новых людей. Сто́ит нам сколько-нибудь ослабить свое внимание — и козни против нас готовы, сто́ит нам дать малейший повод к подозрению или обвинению — и нам тотчас же наносят рану. Мы видим, что нам всегда надо быть настороже, всегда надо трудиться[470]. (182) Нападки надо терпеть, за всякое трудное дело — браться, причем безмолвной и тайной неприязни следует бояться больше, чем объявленной и открытой. Среди знатных людей нашим усилиям, можно сказать, не сочувствует ни один. Снискать их расположение мы не можем никакими заслугами. Они так далеки от нас по своему духу и стремлениям, словно природа создала их не такими, как мы. Сто́ит ли поэтому тревожиться из-за исконной зависти и неприязни, существовавших еще до того, как ты столкнулся с каким-либо проявлением их?
(183) Итак, судьи, я, правда, очень хочу, чтобы мне после этого судебного дела, когда я выполню и свой долг перед римским народом и поручение, возложенное на меня моими друзьями-сицилийцами, уже более никого обвинять не пришлось