(127) Обратимся теперь к замечанию цензоров насчет подкупа суда: неужели кто-нибудь может признать, что они достаточно расследовали дело и тщательно взвесили свое решение? Порицание их, вижу я, касается Мания Аквилия и Тиберия Гутты[647]. Что это значит? Они признаю́т, что только два человека были подкуплены, а прочие, очевидно, вынесли обвинительный приговор безвозмездно. Следовательно, Оппианик вовсе не пал жертвой неправого суда, не был погублен денежной взяткой, и не все те люди, которые вынесли ему обвинительный приговор, виновны, и не на всех падает подозрение, как это, по слухам, утверждали на этих Квинкциевых сборищах. Всего два человека, вижу я, по мнению цензоров, причастны к этому гнусному делу. Или пусть наши противники, по крайней мере, признают, что если против этих двух человек улики были, то это не значит, что они имеются и против остальных.
(XLVI, 128) Ибо никак нельзя одобрить, чтобы к цензорским замечаниям и суждениям применялись правила, принятые в войсках. Ведь наши предки установили правило, что за тяжкое воинское преступление, совершенное множеством людей сообща, должна понести наказание избираемая по жребию часть виновных[648], так что страх охватывает всех, но кара постигает немногих. Прилично ли, чтобы цензоры поступали так же при возведении в высшее достоинство, при суждении о гражданах, при порицании за пороки? Солдат, не устоявший в бою, испугавшийся натиска и мощи врагов, впоследствии может стать и более надежным солдатом, и честным человеком, и полезным гражданином. Поэтому, кто во время войны, из страха перед врагом, совершил преступление, тому наши предки и внушили сильнейший страх перед смертной казнью; но чтобы не слишком многие платились жизнью, была введена жеребьевка. (129) И что же — ты, будучи цензором, поступишь так же, составляя сенат? Если окажется много судей, за взятку осудивших невинного, то ты накажешь не всех, а выхватишь из них, кого захочешь, и из многих людей выберешь нескольких, чтобы покарать их бесчестием? Разве не будет позором, что с твоего ведома и у тебя на глазах в курии будет сенатор, у римского народа — судья, в государстве — гражданин, продавший свою честь и совесть, чтобы погубить невинного, и что человек, который, польстившись на деньги, отнимет у невинного гражданина его отечество, имущество и детей, не будет заклеймен цензорской суровостью? И тебя будут считать блюстителем нравов и наставником в строгих правилах старины, между тем как ты оставишь в сенате человека, заведомо запятнанного таким тяжким преступлением, или решишь, что одинаково виновные люди не должны нести одну и ту же кару? И положение о наказаниях, установленное нашими предками на время войны для трусливых солдат, ты применишь во времена мира к бесчестным сенаторам? Но даже если следовало применить этот воинский обычай в случае цензорского замечания, то надо было прибегнуть к жеребьевке. Но если цензору совсем не подобает определять наказания по жребию и судить о проступках, полагаясь на случайность, то нельзя, конечно, при большом числе виновных выхватывать немногих, чтобы поразить бесчестием и позором только их.
(XLVII, 130) Все мы, впрочем, понимаем, что те цензорские замечания, о которых идет речь, имели целью снискать благоволение народа. Дело обсуждалось мятежным трибуном на народной сходке; толпа, не ознакомившись с делом, согласилась с трибуном; возражать не позволяли никому; наконец, никто и не старался защищать противную сторону. Сенаторские суды и без того пользовались очень дурной славой. И действительно, через несколько месяцев после дела Оппианика они опять навлекли на себя сильную ненависть в связи с подачей меченых табличек[649]. Цензоры, очевидно, не могли оставить без внимания это позорное пятно и пренебречь им. Людей, обесчещенных другими пороками и гнусностями, они решили наказать также и этим замечанием — тем более, что именно в это время, в их цензуру, доступ в суды уже был открыт для всаднического сословия[650]; таким образом, они, заклеймив тех, кто это заслужил, как бы осудили тем самым старые суды вообще. (131) Если бы мне или кому-нибудь другому позволили защищать это дело перед теми же самыми цензорами, то им, людям столь выдающегося ума, я, несомненно, мог бы доказать, что они не располагали данными следствия и установленными фактами и что — это видно из самого дела — целью всех их замечаний было угодить молве и заслужить рукоплескание народа. И действительно, Публия Попилия, подавшего голос за осуждение Оппианика, Луций Геллий заклеймил, так как он будто бы взял деньги за то, чтобы вынести обвинительный приговор невиновному. Но сколь проницательным надо быть для того, чтобы достоверно знать, что обвиняемый, которого ты, пожалуй, никогда не видел, был невиновен, когда мудрейшие люди, судьи (о тех, которые вынесли обвинительный приговор, я уже и говорить не буду), ознакомившись с делом, сказали, что для них вопрос не ясен!
(132) Но пусть будет так: Геллий осуждает Попилия, полагая, что тот получил от Клуенция взятку; Лентул это отрицает; правда, он не допускает Попилия в сенат, потому что тот был сыном вольноотпущенника[651]; но сенаторское место на играх и другие знаки отличия он ему оставляет и совершенно снимает с него пятно бесчестия. Делая это, Лентул признает, что Попилий подал голос за осуждение Оппианика безвозмездно. И об этом же Попилии Лентул впоследствии, во время суда за домогательство, как свидетель дал очень лестный отзыв. Итак, если с одной стороны, Лентул не согласился с суждением Луция Геллия, а с другой стороны, Геллий не был доволен мнением Лентула, если каждый из них как цензор отказался признать обязательным для себя мнение другого цензора, то как можно требовать от нас, чтобы мы считали все цензорские осуждения незыблемыми и действительными на вечные времена?
(XLVIII, 133) Но, скажут нам, они выразили порицание самому Габиту. Да, но не из-за какого-либо гнусного поступка, не из-за какого-либо, не скажу — порока, даже не из-за ошибки, допущенной им хотя бы раз в течение всей его жизни. Нет человека, более безупречного, чем он, более честного, более добросовестного в исполнении всех своих обязанностей. Да они этого и не оспаривают; но они руководствовались все той же молвой о подкупе суда; их мнение о его добросовестности, бескорыстии, достоинстве ничуть не расходится с тем мнением, в справедливости которого мы хотим убедить вас; но они не сочли возможным пощадить обвинителя, раз они наказали судей. По поводу этого дела я приведу лишь один пример из старых времен и больше ничего говорить не стану. (134) Не могу обойти молчанием случай из жизни величайшего и знаменитейшего мужа, Публия Африканского. Когда во время его цензуры производился смотр всадников и перед ним проходил Гай Лициний Сацердот, он громким голосом, чтобы все собравшиеся могли его слышать, заявил, что ему известен случай формального клятвопреступления со стороны Сацердота и что, если кто-нибудь хочет выступить как обвинитель, сам он готов дать свидетельские показания. Но так как никто не откликнулся, то он велел Сацердоту вести коня дальше[652]. Таким образом, тот, чье мнение всегда было решающим и для римского народа и для чужеземных племен, сам не признал своего личного убеждения достаточным для того, чтобы опозорить другого человека. Если бы Габиту позволили, то он в присутствии самих судей с легкостью опроверг бы ложное подозрение и дал бы отпор ненависти, возбужденной против него в расчете на благоволение народа.
(135) Есть еще одно обстоятельство, которое меня очень смущает; пожалуй, на это возражение мне едва ли удастся ответить. Ты прочитал выдержку из завещания Гнея Эгнация-отца, человека якобы честнейшего и умнейшего: он, по его словам, потому лишил своего сына наследства, что тот за вынесение обвинительного приговора Оппианику получил взятку. О легкомыслии и ненадежности этого человека распространяться не стану; об этих его качествах достаточно говорит то самое завещание, которое ты прочитал: лишая ненавистного ему сына наследства, он любимому сыну назначил сонаследниками совершенно чужих для него людей. Но ты, Аттий, я полагаю, должен хорошенько подумать, чье решение для тебя имеет больший вес: цензоров или Эгнация? Если ты стоишь за Эгнация, то суждения цензоров о других людях не имеют значения; ведь цензоры исключили из сената самого Гнея Эгнация, чьим мнением ты так дорожишь. Если же ты стоишь за цензоров, то знай, что этого Эгнация, которого родной отец, своим цензорским осуждением лишает наследства, цензоры оставили в сенате, исключив из него его отца.
(XLIX, 136) Но, говоришь ты, весь сенат признал, что этот суд был подкуплен. Каким же образом? — «Он вмешался в это дело»[653]. — Мог ли сенат отказаться от этого, когда такое дело внесли на его рассмотрение? Когда народный трибун, подняв народ, чуть было не вызвал открытого мятежа, когда все говорили, что честнейший муж и безупречнейший человек пал жертвой подкупленного суда, когда сенаторское сословие навлекло на себя сильнейшую ненависть, — можно ли было не принять решения, можно ли было пренебречь возбуждением толпы, не подвергая государства величайшей опасности? Но какое постановление было принято? Сколь справедливое, сколь мудрое, сколь осторожное! «Если есть люди, чьи действия привели к подкупу уголовного суда,…» Как вам кажется: признает ли сенат факт совершившимся, или же он выражает свое негодование и огорчение на случай, если бы он оказался таковым? Если бы самого Авла Клуенция спросили в сенате, какого мнения он о подкупе судей, он ответил бы то же, что ответили те, чьими голосами Клуенций, как вы говорите, был осужден. (137) Но я спрашиваю вас: разве внес, на основании этого постановления сената, консул Луций Лукулл, человек выдающегося ума, соответствующий закон, разве внесли такой закон годом позже Марк Лукулл и Гай Кассий, насчет которых, тогда избранных консулов