И тогда все грехи будут ему прощены.
Вот почему герцог Орлеанский, при всех его пороках, остается человеком с великим и благородным сердцем, и история, забыв о распутстве отца, оргиях принца, слабостях мужчины, будет изображать его бдящим с простертой рукой над колыбелью ребенка, в желании отравить которого его обвиняли.
Ну а теперь посмотрим, что станет с этим ребенком, которого глас народа уже прозвал Возлюбленным.[17]
ДОБАВЛЕНИЯ
А
Мы извлекли из писем принцессы Пфальцской несколько отрывков, в которых она со своей немецкой прямотой рисует развращенность нравов в эпоху Регентства.
«22 октября 1717 года.
Мой сын не красавец и не урод, но в его поведении совершенно нет привычек, годных на то, чтобы заставить влюбиться в него; он неспособен ощущать любовную страсть и в течение долгого времени питать привязанность к одной и той же особе… Он крайне болтлив и рассказывает обо всем, что с ним происходит; я сто раз говорила ему, насколько меня не перестает удивлять, что, несмотря на это, женщины как безумные гоняются за ним, хотя, скорее, им следовало бы убегать от него. В ответ он смеется и говорит мне: „Вы не знаете нынешних развратных женщин. Рассказать, что вы спите с ними, означает доставить им удовольствие“».
«18 ноября.
Во Франции вся молодежь обоих полов ведет крайне предосудительный образ жизни. Чем более он беспорядочен, тем более это ценится. Возможно, подобная жизнь весьма приятна, но, признаться, я не могу счесть ее таковой. Молодые люди не следуют моему примеру вести налаженную по часам жизнь, а я решительно не могу принять за образец их поведение, напоминающее мне поведение свиней».
«19 декабря.
По правде сказать, любовницам моего сына, если они в самом деле любят его, следовало бы заботиться о его жизни и его здоровье; но я хорошо понимаю, моя дорогая Луиза, что Вы не знаете француженок; ими руководят исключительно выгода и склонность к разврату; этих любовниц заботят только их удовольствия и деньги; ради самого любовника они не отдадут и волоска. Это вызывает у меня глубочайшее отвращение, и на месте моего сына я не видела бы в подобных связях ничего привлекательного; однако он к такому привык, и все, что исходит со стороны этих женщин, ему безразлично, лишь бы они развлекали его. Есть еще одно обстоятельство, которое я не могу взять в толк: он нисколько не ревнив и мирится с тем, что его собственные слуги состоят в любовной связи с его любовницами. Это кажется мне отвратительным и доказывает, что никакой любви к своим любовницам он не испытывает. Он настолько привык бражничать и ужинать вместе с ними, настолько привык вести эту беспутную жизнь, что уже не может отделаться от них».
«23 декабря.
Женщины пьянствуют здесь еще больше, чем мужчины, и, между нами говоря, у моего сына есть омерзительная любовница, которая пьет, как сапожник, и к тому же неверна ему; но, поскольку она ровным счетом ничего от него не требует, он ее не ревнует. Я сильно беспокоюсь, как бы из-за этой связи с ним не случилось чего-нибудь похуже. Да хранит его Господь! Он проводит в такой гнусной компании все ночи и остается за столом до трех или четырех часов утра; само собой разумеется, это крайне вредно для его здоровья».
«13 февраля 1718 года.
Мы надеемся, что в предстоящую пятницу моя дочь и ее муж приедут сюда. Я очень радуюсь этому, но дай Бог, чтобы их пребывание обошлось без неприятностей! Я опасаюсь дурной компании, которую придется увидеть моей дочери и которая сделает все возможное, чтобы испортить ее… Но если я попытаюсь руководить ею в этом отношении, то прослыву помехой веселью, особой с мрачным нравом, и мне нисколько не будут признательны. Так что испытывать полное удовольствие, свободное от всяких тревог, никак не удается. Оргии в семействе Конде чересчур отвратительны и общеизвестны. Удивительнее всего, что бабушка в этой семье — самая добродетельная и самая почтенная женщина, какая только есть в христианском мире, и даже самые злобные сплетники не находят повода позлословить насчет госпожи принцессы де Конде; однако все ее отпрыски, как женатые, так и холостые, имеют самую жуткую репутацию в свете. Поневоле краснеешь, слушая то, что о них рассказывают и что о них говорится в песенках!»
«13 марта.
То, что здесь каждый день видишь и слышишь, причем о самых заметных особах, невозможно описать. В годы молодости моей дочери такое не было принято, и потому она то и дело пребывает в удивлении, которое выводит ее из себя, а меня каждый раз заставляет смеяться. Невозможно привыкнуть к зрелищу, когда дамы, носящие самые громкие имена, прямо в Опере обходятся с мужчинами с вольностью, свидетельствующей о чем угодно, кроме неприязни. Она говорит мне: „Сударыня! Сударыня!“, а я отвечаю ей: „И что, по-вашему, я могу сделать, дочь моя? Таковы нынешние манеры“. — „Но эти манеры ужасно гадкие“, — резонно замечает она. В Германии существует мания подражать Франции, и, когда там станет известно, как ведут себя принцессы, все окажется испорчено и развращено».
«14 сентября 1719 года.
Крайне плачевно, что разврат ширится все более; прежде никто не слышал историй столь же ужасных, как нынешние. Мне стала известна скандальная жизнь маркграфа Дурлахского; так вот: это уже слишком! Боюсь, как бы этот сеньор не сошел с ума окончательно; никто не видел больших безумств, и мне никогда не доводилось слышать ни о чем подобном, если не считать разговоров о парижском художнике по имени Сантерр; у него не было слуг, однако он принуждал прислуживать ему юных девушек, которые одевали его и раздевали».
«1 октября.
Мой сын чересчур добр! Поскольку юный герцог де Ришелье заверил его, что имел намерение все ему откровенно рассказать, мой сын поверил этим словам и приказал освободить его. Правда, мадемуазель де Шароле, любовница герцога, не давала по его поводу ни минуты покоя своему отцу. Но все же ужасно, когда принцесса крови заявляет перед лицом всего света, что она влюблена, как кошка, и когда эта страсть обращена на шалопая, который настолько ниже ее по рангу, что она не может выйти за него замуж, и который к тому же неверен ей, ибо у него есть с полдюжины других любовниц. Когда ей указывают на это, она отвечает: „Ну и что? Любовницы у него лишь для того, чтобы приносить их мне в жертву и рассказывать мне все, что между ним и ими происходит". Воистину, это ужасно!"
"29 ноября.
Все разговоры теперь ведутся исключительно о банке г-на Ло. Одна дама, которая никак не могла пробиться к нему, воспользовалась весьма необычным средством, чтобы обрести возможность поговорить с ним: она дала своему кучеру приказ опрокинуть карету перед воротами г-на Ло, который выбежал на раздававшиеся крики, вообразив, что дама сломала себе шею или ногу; однако она поспешила заявить ему, что это была придуманная ею военная хитрость… А вот что сделали шесть других дам благородного происхождения и по-настоящему скандального поведения. Они захватили г-на Ло в тот момент, когда он находился в своих покоях, и, поскольку он умолял их отпустить его, а они упрямо отказывались дать ему свободу, он в конце концов сказал им: "Сударыни, тысяча извинений, но если вы не отпустите меня, то я непременно лопну, ибо мне так хочется писать, что терпеть более невозможно!" На что они ответили ему: "Ну что ж, сударь, писайте, лишь бы только вы нас выслушали!"" И он сделал это, в то время как они оставались около него… Так что Вы видите, до какого предела дошла во Франции алчность".
"27 сентября 1720 года.
Разнузданная и безумная жизнь в Париже становится с каждым днем все более отвратительной и ужасной: каждый раз, когда гремит гром, я страшусь за этот город. Три женщины благородного происхождения сотворили нечто поистине страшное. Они проследили в Париже за турецким послом, заманили к себе его сына, допьяна напоили его и провели с этим бородатым малым два дня в лабиринте Версаля. Теперь, когда они к такому приохотились, ни один капуцин, я полагаю, не будет в безопасности рядом с этими дамами; случившееся создаст в Константинополе превосходную репутацию христианкам и дамам благородного происхождения! Юный турок сказал г-же де Полиньяк, одной из этих трех дам (он в совершенстве изъясняется по-французски): "Сударыня, слава о вас дошла до Константинополя, и я хорошо вижу, что нам говорили правду". Посол был чрезвычайно встревожен всем этим и сказал сыну, что происшедшее следует держать в секрете, ибо, если в Константинополе станет известно, что он напился и имел дело с христианками, ему отрубят голову. Страшная история, не так ли? К тому же остаются большие опасения, вернется ли этот молодой человек здоровым из Франции, ведь г-жа де Полиньяк заразила почти всех молодых людей благородного происхождения. Я не понимаю, как это ее родственники и родственники ее мужа не озаботятся тем, чтобы положить конец столь безнравственному поведению. Но всякий стыд изгнан из этой страны; никто больше не знает во Франции, что такое правильная жизнь, и все идет к полной неразберихе!"
"28 декабря.
Мой сын показал мне письмо, которое герцогиня Менская написала кардиналу де Полиньяку и которое было обнаружено среди его бумаг. В этом письме говорилось следующее: "Завтра мы собираемся поехать за город; я распоряжусь покоями таким образом, чтобы Ваша спальня оказалась возле моей. Постарайтесь все сделать так, как это было в последний раз, и мы натешимся всласть!""
"16 апреля 1722 года.
В нынешние времена у молодых людей перед глазами лишь две цели: распутство и выгода. Постоянная забота о том, как бы раздобыть деньги, причем ничуть не важно, каким путем, делает их погруженными в себя и неприятными в общении. Чтобы быть любезным, нужно иметь свободную от тревог голову и желание отдаваться развлечениям в приличных компаниях, но сегодня все крайне далеки от этого!"
"6 августа.
Четыре года тому назад внук герцога де Вильруа, герцог де Рец, женился на дочери герцога де Люксембурга, настолько погрязшей в распутстве, что, дабы угодить герцогу де Ришелье, она голой ужинала с ним и его приятелями. Несколько месяцев тому назад она спуталась с этим негодяем Рионом, похожим на злого духа; однако она не удовольствовалась им и взяла себе в любовники также его кузена, шевалье д’Эди. А когда Рион стал упрекать ее, она спросила его, неужели он воображает, что ей следует удовольствоваться им, и это при ее-то темпераменте; она добавила, что он должен быть благодарен ей за то, что она щадит его и берет себе других любовников, ибо не может уснуть, если ее не приласкали восемь раз подряд. Ничего себе особа, не правда ли?! Затем ею овладело желание вновь сойтись с герцогом де Ришелье, однако он, упорствуя в своем твердом решении отыметь всех молодых дам, заявил своей подруге, что если ей хочется возобновить с ним связь, то для начала она должна отдать в его руки свою невестку, маркизу д’Аленкур. Герцогиня де Рец взялась за это дело и в прошлую пятницу повела с собой маркизу на прогулку по парку. Когда они вошли в один из боскетов, там внезапно появились Рион и Ришелье. Герцогиня хотела схватить невестку за руки, однако та принялась так страшно кричать и отчаянно сопротивляться, что на помощь ей прибежали гуляющие. Она тотчас же бросилась к своей матери, маршальше де Буффлер, и стала жаловаться ей. Маршальша в ту же ночь отвела ее к маршалу де Вильруа, который рано утром приказал посадить герцогиню де Рец в карету; ее препроводили в Париж, а оттуда должны были отвезти в какой-то провинциальный монастырь".
B
Филипп, образчик славного вельможи,
Прилежный Эпикура ученик,
Мечтавший на Нерона быть похожим,
Давно ты в тайны живописи вник,
Узнай теперь себя в портрете,
Что будет кистью честной создаваться.
Тот, кто его напишет в верном свете,
Достоин Апеллесом называться!
Утехи все тебе приносит Парабер —
Известно это всем, замечу;
Мадам Сабран на свой манер
Желаниям твоим идет навстречу.
Сьёр д’Агессо тебе Сенекой служит,
Твоим Наркиссом стал банкир Джон Ло,
И хоть успешно он дела ведет, не тужит,
Так хочется, чтоб в ад его скорее унесло!
Британик молодой опоры не имел нигде,
Лишь Небеса о нем несли заботу.
Парламент поддержал дитя в беде,
Но ты решил прервать его работу.
Ты кесаря казну расхитил без оглядки,
Ей тяжкий нанеся урон,
И золото его пустил на взятки,
Чтоб захватить еще и трон.
Нельзя суровой кары не страшиться,
Какую претерпел Нерон, жестокий твой кумир.
Поверь, давно пора тебе серьезно измениться,
Не Кромвель ты, иной теперь уж мир.
Верни французам все их достоянье,
Верни скорей — народ ты разорил, —
И вот тогда забудут злодеянья,
Какие ты во Франции творил.
Ничуть не удивляет всех, как быстро
По воле высшей вдруг прелатом стал
И занял пост вельможного министра
Тот педель, кого всяк сводником считал.
Не раз уже такое было в прошлом,
Ведь своего коня, как говорят,
Калигула, в безумьи пошлом,
Послал присутствовать в сенат.
Вот так же и правитель наш могучий
Дурной пример потомкам подавал
И, разродившись дутых планов кучей,
Себя навек в историю вписал.
Нерон фигурой мнился несравненной,
Но регент копией его, к несчастью, стал,
И копией настолько совершенной,
Что позабыли все оригинал!
С
"Регент посвящал делам утренние часы, более или менее долгие, в зависимости от того, когда он накануне ложился спать. Существовал определенный день, предназначенный для приема иностранных посланников; другие дни распределялись между главами советов. Около трех часов пополудни он выпивал чашку шоколада, после чего все входили к нему, как это происходит в наши дня во время утреннего выхода короля. После общего разговора, длившегося около получаса, он еще работал с кем-нибудь из сановников или проводил заседание регентского совета. До или после этого заседания или этой работы регент шел повидать короля, которому он всегда свидетельствовал больше почтения, чем кто бы то ни было, и ребенок замечал это очень хорошо.
Между пятью и шестью часами всякие дела прекращались; регент наносил визит вдовствующей герцогине Орлеанской, либо в ее зимних покоях, либо, в теплое время года, в Сен-Клу, и всегда оказывал ей знаки глубочайшего почтения. Чуть ли не каждый день он отправлялся в Люксембургский дворец повидать герцогиню Беррийскую. Когда наступал час ужина, он затворялся со своими любовницами, девицами из Оперы или другими особами подобного рода, и десятком мужчин из своего ближайшего окружения, которых он называл просто-напросто висельниками. Главными из них были: Брольи, старший из маршалов Франции, первый герцог де Брольи; герцог де Бранкас, дед нынешнего герцога; Бирон, которого он возвел в достоинство герцога; Канийяк, кузен командира мушкетеров, и несколько личностей, которые сами по себе были безвестны, однако отличались веселостью или склонностью к разврату. Каждый ужин превращался в кутеж, на котором царила самая разнузданная распущенность; сквернословие и богохульства были сутью или приправой всех застольных речей до тех пор, пока полное опьянение не выводило сотрапезников из состояния, когда они были способны говорить и слушать. Те, кто еще мог стоять на ногах, уходили сами; других уносили, но каждый день все они собирались снова. В течение первого часа после своего пробуждения регент был еще настолько осоловелый, настолько весь пропитанный винными парами, что в это время его могли бы заставить подписать все что угодно.
Иногда местом таких кутежей становились покои герцогини Беррийской в Люксембургском дворце. Эта принцесса, после нескольких мимолетных любовных приключений, остановила свой выбор на графе де Рионе, младшем отпрыске семьи Эди и внучатом племяннике герцога де Лозена. Он был не очень умен, имел довольно заурядную внешность и прыщеватое лицо, способное вызвать отвращение у многих женщин. Будучи всего лишь драгунским лейтенантом, он явился из своей провинции для того, чтобы попытаться получить какую-нибудь роту, и вскоре вызвал у принцессы сильнейшую любовную страсть. Она не соблюдала при этом никакой меры, так что страсть эта стала общеизвестной. Рион был великолепно размещен в Люксембургском дворце и окружен изобилием роскоши. К нему приходили на поклон, прежде чем явиться к принцессе, и всегда принимали его с величайшей учтивостью. Однако он обращался со своей любовницей далеко не так; не было такой прихоти, какую он не заставлял бы ее сносить. Порой, когда она хотела уйти, он заставлял ее остаться; он выражал ей свое недовольство платьем, которое было на ней, и она покорно переодевалась. Он довел ее до того, что она посылала к нему за распоряжениями по поводу того, какой наряд ей надеть и как ей распланировать свой день, а затем, когда эти распоряжения были даны, неожиданно изменял их, грубил ей, доводил ее до слез и вынуждал явиться к нему просить прощения за свои же резкие выходки в ее адрес. Все это вызывало негодование у регента, и порой он был готов вышвырнуть Риона в окно; однако дочь заставляла его молчать, обрушивала на него оскорбления, полученные ею от любовника, и в конце концов принц стал проявлять по отношению к своей дочери ту самую покорность, какую требовал от нее Рион. Но непостижимее всего было то, насколько учтиво Рион обращался со всеми и насколько нагло он вел себя с принцессой. Этой манерой поведения он был обязан герцогу де Лозену, своему дяде. Герцог, с удовлетворением видя, что его племянник играет в Люксембургском дворце ту же роль, какую сам он играл при мадемуазель де Монпансье, втолковал ему семейные правила и убедил его, что он потеряет свою любовницу, если испортит ее почтительной нежностью, и что принцессы хотят, чтобы их подчиняли своей воле. Рион самым скандальным образом воспользовался уроками своего дяди, и достигнутый им успех доказал их действенность. Эта принцесса, такая высокомерная со своей матерью, такая властная со своим отцом, такая спесивая со всеми окружающими, пресмыкалась перед гасконским дворянчиком. Тем не менее у нее случались интрижки на стороне, например с шевалье д’Эди, кузеном Риона, но все это были мимолетные увлечения, и страсть в конечном счете всегда брала верх.
Ужины, вакханалии и нравы в Люксембургском дворце были те же самые, что и в Пале-Рояле, поскольку и здесь, и там собиралось почти одни и те же люди. Герцогиня Беррийская, с которой имели право обедать одни лишь принцы крови, открыто ужинала с темными личностями, которых приводил к ней Рион. За столом у нее присутствовал даже некий отец Регле, угодливый иезуит, прихлебатель и самозванный исповедник. Если бы ей надо было воспользоваться его посредничеством, она могла бы не трудиться говорить ему о том, чему он был свидетелем и в чем участвовал. Маркиза де Монши, камерфрау принцессы, была ее достойной наперсницей. Она втайне жила с Рионом, подобно тому, как герцогиня жила с ним открыто, и эта тайная и снисходительная соперница примиряла любовников, когда их ссоры могли зайти слишком далеко.
Но самое странное во всем этом деле заключалось в том, что герцогиня Беррийская полагала возможным искупить или скрыть бесчестье своей жизни тем, что лишь усугубляло его. Она обзавелась покоями в монастыре кармелиток на улице Сен-Жак и время от времени приезжала туда, чтобы провести там день. Накануне главных церковных праздников она ночевала в этой обители, трапезничала, подобно монахиням, присутствовала на дневных и вечерних службах и возвращалась оттуда на оргии в Люксембургском дворце".
("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)
Одна из сатирических песенок, имевших тогда хождение, содержала следующий куплет о герцогине Беррийской:
Брюхатая на позднем сроке,
Чадообильная принцесса де Берри,
В поклоне замерла глубоком
И с сокрушенным сердцем говорит:
"Господь, я от распутства тороплюсь отречься:
Отныне спать желаю лишь с Рионом,
Порой — с папа, ведь от него не уберечься,
И изредка — с гвардейским эскадроном".
А вот куплет, посвященный регенту:
Увидев как-то раз Святую Деву
С сиявшим милостью лицом,
Он ей сказал: "Отужинать, как королева,
Тебя я приглашаю сегодня вечерком.
К принцессе де Берри ты в десять приходи,
Мы славно выпьем, поедим и все такое…
Носе там будет, надо только погодить,
Но Парабер оставим мы в покое".
D
"Являясь на поклон к герцогу Лотарингскому, пребывавшему тогда в Пале-Рояле, герцог де Ришелье замечал, что мадемуазель де Валуа часто бросает на него взгляд своих прекраснейших глаз, давая ему знать, что она влюблена в него и жаждет быть любимой…
Мадемуазель де Валуа была чрезвычайно красива, и ей только что исполнилось восемнадцать лет. У нее были восхитительные глаза и лилейно-белая кожа, невероятно свежая и упругая, но она была дочерью регента, которую бдительно охраняли, и, следовательно, приблизиться к ней было непросто. Принц берег ее для себя самого.
Герцог начал с того, что проник на увеселения, которые она посещала, и изыскал возможность сесть подле нее. Их ноги тотчас повели между собой беседу, которая вскоре сделалась настолько оживленной, что никакое красноречие не сумело бы лучше выразить чувства молодых людей. Ришелье не упустил случая незаметно передать ей письмо, где он умолял ее указать ему средства еще откровеннее выразить сжигавшую его любовную страсть. Во время бала в Опере ему удалось побеседовать с ней несколько минут, и в один из первых дней Великого поста наперсница принцессы, посланная ею в церковь святого Евстафия, принесла ей письмо от герцога, а герцогу вручила послание влюбленной мадемуазель де Валуа, обещавшей ему воспользоваться первой же возможностью, когда она сумеет незаметно для всех принять его у себя.
На одном из балов в Опере случилось небольшое происшествие, заставившее юных влюбленных принять все возможные меры предосторожности.
Монконсей, близкий друг герцога, по дружбе предоставившего ему кров и ничего не скрывавшего от него, в маскарадном костюме, похожем на домино Ришелье, завел беседу с принцессой, вероятно для того, чтобы поговорить вместе о человеке, которого они оба любили. Регент, которого ревность делала проницательным и который подозревал о любовной связи своей дочери, приблизился к ним и, полагая, что имеет дело с герцогом де Ришелье, произнес:
— Прекрасная маска, остерегитесь, если не хотите еще раз вернуться в Бастилию!
Узнав голос герцога Орлеанского и желая вывести регента из заблуждения, Монконсей тотчас снял маску и назвал себя, однако регент разгневанным тоном добавил:
— Передайте вашему другу то, что я сейчас сказал в его адрес.
Затем, повернувшись к нему спиной, он удалился.
Монконсей немедленно отыскал Ришелье. Он рассказал ему о том, что произошло, но жребий был уже брошен. Влюбленные, чьи воспламененные сердца следовали скорее пылкости своих желаний, чем холодному спокойствию разума, прибегли к одному из самых рискованных средств, какие только можно было вообразить.
Герцог, у которого на подбородке едва пробивалась растительность, переоделся женщиной и, ведомый наперсницей принцессы, прошел через все ее покои, где было немало служанок, но ни одна из них при виде его не насторожилась. Так что он благополучно добрался до кабинета, где принцесса ждала его, ни жива ни мертва. Наперсница, которая привела герцога, осталась в передней комнате, чтобы быть настороже на тот случай, если кто-нибудь вздумает захватить их врасплох.
Герцог не стал терять время на бесполезные уверения в любви. Он поспешил сорвать цветок, который никак не мог заполучить, несмотря на все свои горячие просьбы, самый порочный из отцов. Очарованные друг другом, влюбленные обменялись обещаниями встречаться как можно чаще.
Второй визит, который не замедлил осуществиться тем же способом, окончательно скрепил их договоренность; эта, встреча, показавшаяся им невероятно короткой, на самом деле длилась столь долго, что герцогиня Орлеанская, которая не увидела свою дочь в привычный час и была осведомлена о желаниях своего мужа, заподозрила, что та оказалась заперта с ним. Она стала жаловаться на это регенту, умоляя его пощадить юную принцессу. Герцог поклялся жене, что ее подозрения ложны, и предложил доказать ей с помощью свидетелей, что все то время он находился весьма далеко от дочери и был целиком занят крайне важными делами, обсуждая их со своими министрами.
Тем не менее подозрения самого влюбленного отца не утихли, и в конце концов, благодаря откровениям наперсницы мадемуазель де Валуа, он выяснил, что произошло между ней и герцогом де Ришелье. Эта девица, довольно красивая, в свое время не могла избежать домогательств регента, которому удалось добиться ее высших милостей. И теперь она тем легче уступила обещаниям и угрозам своего бывшего любовника, что по природе своей была чрезвычайно корыстна.
Разузнав все и придя в бешенство, регент устроил страшную сцену своей дочери, упрекая ее в том, что она не уступила его любовным порывам, дабы целиком и полностью отдаться этому вероломному и распутному юнцу, этому мальчишке, который вскоре наверняка ее бросит. Несчастная принцесса, трепеща от страха, который вызывал у нее отец, и от любви, которую внушал ей Ришелье, делала все возможное, чтобы успокоить регента и убедить его, что между ней и герцогом не произошло ничего бесчестного. Чтобы подкупить его, она прибегла к самым нежным ласкам. Этот всемогущий отец угрожал уничтожить в тюремной камере своего соперника, однако ласки возлюбленной дочери сумели посеять сомнение в его воспаленном ревностью мозгу. Он вышел от нее, уже не будучи убежден, что она отдалась герцогу де Ришелье, но совершенно уверенный в том, что она питает к нему страстную любовь.
Так что на какое-то время визиты герцога де Ришелье к мадемуазель де Валуа прекратились. Но однажды, заметив, что в стене, прилегающей к одной из ее гардеробных, возле самой земли имеется небольшая лазейка, через которую, вполне возможно, герцог сумеет протиснуться, она тотчас дала ему об этом знать. Влюбленный искатель приключений не заставил повторять ему эту новость и, обладая чрезвычайно тонким телосложением, пролез, словно мышь, сквозь щель, добрался до цели своих желаний и вновь насладился несказанным счастьем находиться подле своей очаровательной принцессы, с которой он провел всю ночь.
Поскольку такой способ посещать мадемуазель де Валуа повторялся несколько раз, регент, которого и на этот раз известили о происходящем, приказал заложить дыру в стене большими камнями, хотя ему казалось невозможным, чтобы человек мог протиснуться через такую узкую щель. Так что несчастные любовники оказались в замешательстве, особенно принцесса, посредством этой дыры вкушавшая удовольствия, о которых прежде она никогда и не подозревала, ибо весьма немногих женщин Небо одарило возможностью пользоваться тем редким талантом, каким обладал герцог де Ришелье.
Бедняжка Валуа чахла от любви, в то время как ее любовнику представилось немало случаев смягчить боль разлуки с ней и утешиться; ей же приходилось каждый день сносить упреки и даже приступы ярости своего отца, который не мог простить дочери, что ей вздумалось отказать ему в блаженстве по той единственной причине, что она принесла его в жертву любви, испытываемой ею к герцогу. Однажды, подчиняясь скорее жестокой страсти, чем подлинной любви, и не имея более сил сопротивляться желаниям, которые пожирали его, Филипп дошел до того, что пообещал ей, если она согласится удовлетворить его любовные порывы, предоставить ей все возможности видеться с Ришелье сколько угодно, причем так, что об этом никто не будет знать.
— Поразмыслите, — сказал он ей, — и завтра вы будете принадлежать мне или ваш любовник умрет!
Едва он ушел, принцесса поспешила обратиться к своему любовнику за советом по поводу решения, которое ей предстояло принять. Герцог, не слишком щепетильный и весьма влюбленный, понял, что у него нет иной возможности спокойно вкушать наслаждение со своей любовницей, и призвал ее согласиться на эту сделку, но всегда держать в голове мысль об узнике и ничего не давать даром. Так и было исполнено, и регент честно сдержал свое слово.
В дворцовых кухнях была комнатка, имевшая общую стену с гардеробной мадемуазель де Валуа. Регент велел выселить оттуда повара и пробить в стене проем, достаточно большой для того, чтобы повесить в нем дверь. В этот проем поместили стенной шкаф, створки которого могли открываться как со стороны принцессы, так и из комнатки повара. Герцог стал хозяином комнаты, а принцесса получила во владение шкаф и имела право открывать его герцогу в те часы, какие она ему указывала. Благодаря этой выдумке регент не только предоставил дочери все те возможности, какие он обещал ей дать, но и надеялся скрыть от людских глаз любовную связь, которая его бесчестила.
Как только ключи от шкафа оказались в руках принцессы, ее благодарность стала безграничной; она удовлетворяла все желания своего преступного отца.
У регента, находившегося на вершине блаженства, доставало великодушия не заставлять ждать своего соперника, томившегося, как ему было известно, в комнате повара. Он позволял ему наслаждаться счастьем проводить большую часть ночи с принцессой, а порой и ужинать наедине с ней, причем на стол им подавала лишь та самая девица, которая была их главной наперсницей и чье предательство в конечном счете привело их к счастью.
Почти каждый раз, когда герцог являлся к ней, он покидал ее за несколько минут до рассвета. Узнав о его уходе, регент входил через ту же самую дверь, от которой у него был ключ, и занимал освободившееся место…
Как-то раз вечером они явились к принцессе оба в одно и то же время…
Однако извращенная любовь регента к мадемуазель де Валуа немало умерялась той любовью, какую он питал к герцогине Беррийской, продолжая видеться с ней; он предоставлял ей огромные суммы, чтобы устраивать у нее ужины, сдобренные всякого рода невообразимым развратом. Новая любовная страсть регента окончательно побудила его вторую дочь, мадемуазель Орлеанскую, постричься в монахини. В том же году она вступила в Шельский монастырь и сделалась его аббатисой, заняв место г-жи де Виллар, которая удалилась в другую обитель, получив пенсион в двенадцать тысяч ливров. Мы оставим госпожу аббатису порхать от наслаждения к наслаждению и удовлетворять свои порочные наклонности, не отказывая при этом ни в чем порочным наклонностям своего отца, который время от времени навещал ее и с легкостью давал ей все, что она у него просила; а поскольку вознаграждали ее хорошо, она изыскала возможность вложить два миллиона в городские ценные бумаги для получения пожизненной ренты, что сделало ее весьма богатой. Она напускала на себя скромный вид и регулярно появлялась на клиросе, но порой у нее вырывались кое-какие слова, позволявшие понять, какую жизнь она вела в монастыре… Регент сохранил связь с ней до конца своей жизни, равно как и связь с герцогиней Беррийской, г-жой де Парабер и г-жой д’Аверн и пр., однако его истинной любовью, длившейся до самой его смерти, любовью, которая беспрестанно сжигала его и которую он не мог погасить, была страсть, испытываемая им к мадемуазель де Валуа, которую на известных условиях уступил ему герцог де Ришелье".
("Скандальная хроника двора Филиппа, герцога Орлеанского, регента Франции в годы малолетства Людовика XV, повествующая о тайных любовных связях, распущенности нравов и безбожии в ту эпоху и т. д., сочиненная Луи Франсуа Арманом, герцогом де Ришелье, в 1722 году, по выходе его в третий раз из Бастилии".)
Е
К Вильмон, забыв про все дела,
Он в монастырь Тренель спешит:
Маркиз ее давно Еленой мнит,
Она ж Парисом, видимо, его сочла.
Сквозь потайную дверь
Входя и выходя, по сторонам он зрит:
В обители хранит он денежки теперь
И по ночам там спит.
Гордыней от успехов обуян,
Он преспокойно почивал,
Как вдруг преосвященный кардинал
Явился в монастырь, никем не зван:
Монахине решил он нанести визит
И, страшно грозен и сердит,
Мастеровым прийти велит —
Глянь, и взамен двери уже стена стоит!
"Ах, кардинал, — разгневалась Вильмон, —
Такая перемена! С какого вдруг рожна?
Мне эта дверь была нужна!
Монастырю вы нанесли урон!.."
……………………………………………………
Но, как известно, перемены у людей
Чем дальше, тем страшней!
Министр не тратил время на подкоп:
Велел сломать он стену — хлоп!
И, наплевав на кардинала и закон,
Обители устав и крик со всех сторон,
Сквозь эту дверь тайком проходит он,
Чтоб утешать мадам Вильмон.
F
"В то время как регент занимался государственными делами, его терзали еще и домашние неурядицы. Герцогиня Беррийская, одолеваемая высочайшей спесью или увязавшая в распутстве, прилюдно устраивала сцены того и другого рода. Домашняя жизнь этой принцессы составляла странное противоречие со вспышками спеси, которые она позволяла себе на виду у всех. Я уже говорил об унизительном рабстве, в котором держал ее граф де Рион, и свою заносчивость по отношению к ней он не ослаблял тем более, что заносчивость эта стала привычной, и его дерзости, его прихоти и его капризы лишь укрепляли постоянство его любовницы. Не стоит забывать и то, что ее уединения в монастыре кармелиток предшествовали оргиям или следовали за ними. Некая монахиня, которая сопровождала принцессу на все монастырские богослужения и с удивлением видела ее простертой ниц и присоединявшей вздохи к самым горячим молитвам, восклицала: "Господи Боже! Да возможно ли, сударыня, чтобы люди распускали о вас столько скандальных слухов, которые доходят и до нас? До чего же злобен свет! Вы живете здесь, словно святая!" В ответ принцесса лишь смеялась. Подобное несоответствие несомненно указывало на определенную степень безумия. Ее страшно досадовало, когда она узнавала, что кто-то порицает ее поведение. В конце концов она забеременела и, когда подошло время родов, держалась достаточно замкнуто, под предлогом мигрени оставаясь зачастую в постели. Но чрезмерное потребление вина и крепких наливок, которые она продолжала пить, распаляло ей кровь. Сильнейшая горячка, начавшаяся у нее во время родов, ввергла ее в страшную опасность. Эта отважная, властная женщина, не считавшаяся ни с какими приличиями, выставлявшая напоказ свою любовную связь с Рионом, льстила себя надеждой, что ей удастся скрыть от чужих глаз последствия этой связи, как если бы поступки принцев когда-либо могли оставаться неведомыми! Входить в ее спальню имели право только Рион, маркиза де Монши, камерфрау и достойная наперсница своей госпожи, а также служанки, без которых больная никак не могла обойтись. Даже регент входил к ней лишь на какие-то минуты; и, хотя нельзя было предположить, что ему ничего не известно о состоянии его дочери, он притворялся в ее присутствии, что ничего не замечает: то ли опасаясь раздражить ее, если покажет себя осведомленным, то ли надеясь, что его молчание остановит болтливость других. Однако все эти предосторожности не предотвратили скандала и вскоре должны были лишь усилить его. Опасность, нависшая над принцессой, была настолько серьезной, что о ней стало известно Ланге, кюре церкви святого Сульпиция. Он отправился в Люксембургский дворец, увиделся там с регентом, завел с ним разговор о необходимости уведомить принцессу об опасности, в которой она находилась, и тем самым побудить ее причаститься, а перед этим, добавил он, следует сделать так, чтобы Рион и г-жа де Монши покинули дворец. Регент, не осмеливаясь ни открыто возразить кюре, ни встревожить дочь предложением причаститься, а еще более возмутить ее предварительным условием священника, попытался дать понять кюре, что удаление Риона и г-жи де Монши вызовет огромный шум. Он предлагал взвешенные решения, но кюре отверг их все, справедливо рассудив, что в случае скандала, подобного этому, в разгар споров об апостольской конституции, в которых ему приходилось играть важную роль, он навлечет на себя хулу противной партии, если не проявит себя неукоснительно строгим священником. Не сумев убедить кюре, регент предложил оставить решение на усмотрение кардинала де Ноайля. Ланге согласился на это, ибо, возможно, был не прочь, чтобы кардинал, проявив снисходительность и отодвинув в сторону подчиненного ему священника, славившегося своей строгой нравственностью, подставил себя под удар противников янсенизма и дал им прекрасный повод для разглагольствований. Кардинал, приглашенный в Люксембургский дворец, явился туда и, после того как регент изложил ему суть вопроса, одобрил поведение кюре и высказался за выпроваживание из дворца обоих участников скандала.
Госпожа де Монши, прекрасно сознававшая опасность положения, в котором оказалась ее госпожа, полагала, что она все предусмотрела, пригласив монаха-францисканца исповедовать принцессу, и не сомневалась, что вслед за этим кюре принесет Святые Дары. И, когда регент вызвал ее к себе, она и не подозревала, что сама была главной темой его совещания с церковнослужителями. Камерфрау приоткрыла дверь, и регент, не выходя в приемную и не приглашая ее войти в кабинет, сообщил ей, на каких условиях принцесса удостоится причащения. Госпожа де Монши, ошеломленная таким приветствием, тем не менее взяла дерзостью, вспылила по поводу оскорбления, нанесенного придворной даме, заверила регента, что ее госпожа не пожертвует ею ради каких-то святош, вернулась к герцогине Беррийской, а несколько минут спустя явилась сказать регенту, что принцесса возмущена столь оскорбительным предложением, и захлопнула за собой дверь. Кардинал, которому регент передал этот ответ, пояснил, что той, кого надлежит выгнать, не поручают говорить от имени хозяина; что именно отцу следует исполнить подобную обязанность и призвать дочь выполнить свой долг. Принц, знавший бешеный нрав своей дочери, отказался сделать это, и тогда кардинал счел своим долгом отправиться к принцессе и самому поговорить с ней. Однако регент, опасаясь, как бы зрелище прелата и кюре не вызвало у больной возмущения, которое станет причиной ее смерти, бросился к кардиналу и стал уговаривать его подождать, пока ее не подготовят к такому посещению. После этого он велел открыть дверь ее спальни и объявил г-же де Монши, что архиепископ и кюре непременно желают поговорить с герцогиней Беррийской. Услышав его, больная впала в ярость как против отца, так и против священников, говоря, что эти ханжи злоупотребляют ее физическим состоянием и ее характером, чтобы обесчестить ее, и что у ее отца достает малодушия и глупости терпеть это, вместо того чтобы велеть вышвырнуть их в окно.
Регент, поставленный в еще более затруднительное положение, чем прежде, вынужден был заявить кардиналу, что больная пребывает в тяжелейшем состоянии и потому с визитом следует повременить. Кардинал, уставший от своих тщетных настояний, удалился, приказав перед этим кюре усердно блюсти обязанности своего священнического сана.
Испытывая сильное облегчение после ухода кардинала, регент очень хотел бы избавиться и от кюре. Однако тот прочно обосновался на посту у дверей спальни принцессы, и в течение двух дней и двух ночей, когда ему нужно было отойти, чтобы отдохнуть или что-нибудь поесть, его заменяли два священника, стоявшие на часах. В конце концов, когда опасность миновала, церковника сняли с караула, и больная обрела возможность думать лишь о восстановлении своего здоровья.
Несмотря на свой гнев против священников, она была охвачена страхом перед адом. Он производил на нее впечатление тем более сильное, что здоровье ее полностью не восстановилось, а ее любовная страсть была как никогда горячей. Рион, пользуясь советами герцога де Лозена, своего дяди, решил воспользоваться настроением любовницы, чтобы подтолкнуть ее к браку, который должен был успокоить ее совесть и обеспечить ей плотские наслаждения. Герцог де Лозен разработал план, обдумал все средства и все уловки, и Рион действовал сообразно его замыслу.
Они не встретили большого противодействия со стороны женщины, обезумевшей от любви, страшащейся дьявола и давно уже попавшей в рабство. Риону нужно было лишь приказать, чтобы она повиновалась; так он и поступил, и от замысла до его исполнения не прошло и четырех дней…
Герцогиня Беррийская умерла спустя очень короткое время.
Принцесса заболела 26 марта; Пасха в тот год пришлась на 9 апреля, и в Страстной вторник герцогиня была уже вне опасности. Следует знать, что у парижских приходов есть обычай разносить в течение Страстной недели облатки всем больным, если только те не принимают их для предсмертного причащения; достаточно лишь, чтобы эти люди были не в состоянии идти в церковь, дабы исполнять там пасхальные обряды. Так что были сразу две причины отнести облатку принцессе: состояние ее здоровья и праздничное время. Однако народу не суждено было увидеть исполнения этого святого долга, мотивы отказа стали известны, и из-за этого Пасхальная неделя прошла в Париже особенно тягостно.
Хотя принцесса и стояла на пути к выздоровлению, она была еще далеко не в состоянии выдерживать тяготы путешествия. Тем не менее, несмотря на все увещания, с которыми к ней обращались, в Страстной понедельник она отправилась в путь, намереваясь обосноваться в Мёдоне. Ее брак уже свершился, то есть она и Рион получили благословение весьма сговорчивого и хорошо оплаченного священника. Этого было вполне достаточно для того, чтобы успокоить или предвосхитить угрызения совести женщины, но явно не хватало для того, чтобы удостоверить бракосочетание принцессы крови, внучки короля.
Регент знал об этом браке, но противился ему довольно вяло. Он полагал, что если дочь снова впадет в состояние, в котором она уже побывала, то откровенность, проявленная в отношении кюре, сделает его более податливым и вынудит его избежать огласки. Однако снисходительность герцога была непостижима и заставляла думать, что между отцом и дочерью существует близость, превосходящая отцовскую и дочернюю любовь, и что отец опасается, как бы в приступе бешеной досады дочь не сделала некоего признания. К несчастью, все было вполне вероятно со стороны двух этих людей, настолько лишенных щепетильности и нравственных правил…
Через несколько дней принцесса пригласила своего отца приехать отужинать в Мёдоне, где она хотела устроить празднество. Дело было в первых числах мая… Она пожелала, чтобы ужин проходил на террасе, несмотря на все сделанные ей предостережения по поводу вечерней прохлады и опасности возврата болезни, ибо здоровье ее не укрепилось должным образом.
И то, что ей предвещали, произошло: у нее началась лихорадка, которая ее уже не отпускала. Поскольку регент оправдывал редкость своих визитов к ней занятостью делами, она приняла решение переехать в замок Ла-Мюэт, близость которого к Парижу должна была обязать отца видеться с нею чаще.
Переезд из Мёдона в Ла-Мюэт усугубил осложнения ее болезни. К середине июля ее здоровье настолько ухудшилось, что пришлось произнести при ней страшное слово "смерть". Однако принцесса не была испугана этим: она приказала отслужить в ее спальне мессу и приняла причастие при открытых дверях, как если бы давала праздничную аудиенцию. Мужество вдыхала в нее и поддерживала в ней гордыня, ибо, как только церемония завершилась, принцесса отпустила присутствующих и поинтересовалась у своих близких, не так ли умирают с величием…
Поскольку у врачей уже не оставалось надежды, было предложено дать ей эликсир Гарюса, который был тогда в большой моде. Гарюс прописывал его лично и при этом прежде всего запрещал давать больному какое-либо слабительное, говоря, что иначе его элексир обратится в яд. В течение нескольких минут больная, казалось, ожила, и это улучшение ее состояния продолжалось до следующего дня. Утверждают, что Ширак, оберегая честь врача, способного скорее пожертвовать больным, чем уступить славу излечения знахарю, дал принцессе слабительное, после чего ей тотчас же стало смертельно плохо, она впала в агонию и умерла в ночь с 20 на 21 июля. Гарюс во всеуслышание обвинил Ширака в убийстве, но тот ничуть не смутился, с презрением посмотрел на знахаря и покинул Ла-Мюэт, где ему нечего было больше делать.
Так в возрасте двадцати четырех лет скончалась принцесса, прославившаяся в равной степени умом, красотой, безрассудством и пороками. Ее мать и бабка встретили известие об этой смерти, выказывая более благопристойности, чем печали. Отец же ее пребывал в глубочайшей скорби, но вскоре, возможно даже не задумываясь об этом, он ощутил облегчение от того, что ему более не приходится испытывать на себе капризы и взрывы ярости безумицы и терпеть докуку от ее нелепого замужества…
Герцог де Сен-Симон утверждает, будто при вскрытии тела герцогини Беррийской обнаружилось, что она уже снова была беременна. В любом случае, после своих родов времени она даром не теряла. Однако Сен-Симон должен был быть осведомлен в этом вопросе, так как его жена, будучи придворной дамой принцессы, присутствовала при этом вскрытии.
Сердце ее отнесли в монастырь Валь-де-Грас, а тело — в Сен-Дени. При ее погребении не было траурной церемонии, и тело покойницы не окропляли святой водой; траурный кортеж был скромен, а во время церковной службы благоразумно воздержались от надгробного слова…
Еще одна пустячная подробность может дать некоторое представление о характере принцессы. В начале своей болезни она дала обет в течение полугода одеваться во все белое и так же одевать своих слуг и, дабы исполнить этот обет, приказала отделать карету, конскую упряжь и лакейские ливреи серебром, желая несколько облагородить роскошью эту монашескую набожность".
("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)
G
"Компания Индий выпустила с позволения короля около двухсот тысяч акций, каждая из которых оценивалась в две тысячи ливров звонкой монетой или приравненными к ней банковскими билетами; сумма эта подлежала выплате частями, раз в три месяца, но первые пятьсот ливров следовало заплатить немедленно, и за эти пятьсот ливров вам вручалась расписка; сама акция выдавалась только после полной выплаты двух тысяч ливров, а расписку давали с непременным условием, что если в очередной квартал вы не произведете в срок полагающейся платы, то все выплаченные вами ранее суммы погашаются и переходят в собственность компании. Все те, кто получал деньги в виде прибыли от городских ценных бумаг или от своих кредиторов и кто имел лишь не приносящие дохода банковские билеты, были вынуждены приобретать эти акции, тем более что цена в две тысячи ливров за каждую акцию казалась небольшой в сравнении с огромной выгодой, на которую все надеялись, и с доходами, которые именовались дивидендами. Все мчались на площадь, находившуюся возле улицы Урс, чтобы купить подорожавшие акции, не имея, впрочем, возможности поступить по-другому и с выгодой разместить деньги иначе. Это привело к тому, что акции стали торговаться на десять, двадцать, пятьдесят, сто и, наконец, на двести или триста ливров дороже, а к концу декабря они поднялись в цене на тысячу ливров; в итоге еще до того, как происходил второй платеж, акции торговались по три тысячи ливров. Так что человек, имевший десять акций, которые обошлись ему в пять тысяч ливров, в декабре обладал тридцатью тысячами ливров, а тот, у кого было сто акций, вместо пятидесяти тысяч ливров имел сто тысяч экю.
Правда, все эти суммы исчислялись в банковских билетах, но билеты признавались тогда наличными деньгами; и заметьте, что первые, прежние акции, именовавшиеся Западными и стоившие всего двести франков, торговались вдвое дороже новых, то есть по две или три тысячи экю, что было огромной прибылью, даже если вы не делали ничего, кроме того что позволяли времени спокойно течь.
Однако существовал способ получать еще большую прибыль: он состоял в том, чтобы покупать акции, когда они торговались дешевле (ибо цена акций постоянно менялась по воле Всеобщего банка и крупных коммерсантов) и продавать их, когда они снова дорожали. К примеру, я купил сегодня десять акций по цене на сто процентов выше первого платежа (то есть дороже на пятьсот ливров), а на другой день продал их по цене на сто двадцать процентов выше первоначальной (то есть дороже на шестьсот ливров). Таким образом, на десяти акциях я заработал в один миг тысячу ливров. А поскольку те, кто разбирался в подобной торговле, в течение одного дня покупали и продавали по нескольку сотен акций, то за один месяц они зарабатывали в совокупности по нескольку сотен миллионов экю; это привело к тому, что на глазах у всех за необычайно короткие сроки возникали огромные состояния, исчислявшиеся тридцатью, сорока, шестьюдесятью или восьмьюдесятью миллионами; поскольку эти миллионы доставались легко, на них за любую цену покупали имения, дома, драгоценности и прочее дорогое движимое имущество, ну а самые умные изымали наличные деньги из банка и прятали под землей, чтобы вынуть их оттуда в случае надобности; но, поскольку хороший капитал горячит кровь и наполняет сердце радостью, нашлось совсем немного тех, кто не выставлял наружу свое богатство и не давал знать о нем то ли покупкой поместий, то ли щедрыми подарками. Регент дарил своим любовницам фартуки, наполненные банковскими билетами.
Однако самыми умными их всех, кто разбирался в этом деле, были иностранцы: заработав на обмене и увеличении цены акций, они шли со своими банковскими билетами в банк, уносили оттуда звонкую монету и, нагруженные ею, возвращались в свои страны, оставив французов, а в особенности парижан, с их бесполезными бумажными деньгами; это было огромным несчастьем для Французского государства, равно как и для Всеобщего банка, который вновь задумался о возможности оказаться сорванным; в конце концов это и стало причиной его краха, ибо, когда Ло заметил, что происходит, у него уже не было времени исправлять сложившееся положение, и это вынудило его принять жесткие решения, вследствие чего все оказались обворованы.
Пока же, пользуясь безумием парижан, Ло выставлял напоказ чудеса Миссисипи, края, известного под названием Флорида; он сделал все для того, чтобы Флорида прослыла новоявленной землей обетованной, и, как говорили, вырвал ее из рук Кроза, которому даровал ее король; он сделал ее главным местопребыванием новой власти, откуда все, кто намеревался купить в тех краях земли, населить их людьми и возделывать, могли извлекать богатства, владея там небольшими местностями. И потому он стал давать в аренду земли в этом краю, который, по его словам, был в три или четыре раза больше Франции, отличался благоприятным климатом, орошался огромным числом больших и малых рек, самой известной и самой величественной из которых была река Миссисипи, давшая имя всему краю.
Эта река, которая текла с севера Новой Франции и, проделав путь в пятьсот или шестьсот льё, впадала в Мексиканский залив, считалась весьма пригодной для ведения крупной торговли и сообщения северных земель с южными землями — края, занятого в тех широтах французами наряду с Антилами, Сан-Доминго и другими владениями, которые со временем могли бы облегчить торговлю с Гаваной, Мексикой и прочими испанскими землями, и сделать это тем легче, что король Испании был принцем династии Бурбонов, вполне способным в один прекрасный день стать нашим другом, хотя регент и объявил ему в том году войну. В глазах людей прозорливых такой замысел не был лишен определенного смысла. Чтобы прийти к конечной цели этого плана было еще легче, Ло и созданная им компания решили воспользоваться начавшейся войной и отняли у испанцев Пенсаколу, единственный порт вблизи берегов Миссисипи, поскольку устье этой реки, наполовину засыпанное песками, не позволяло входить в него крупным кораблям. Порт Пенсакола должен был стать пакгаузом для флота и товаров Французской компании, которая, постоянно держа в этом месте значительное число военных кораблей, являла бы собой грозную силу для соседей и иноземцев. Ко всеобщему сведению объявлялось, что земли эти по природе своей изобилуют шелковичными червями, что их можно там разводить и, таким образом, обходиться без заграничных шелков; что там имеются различные руды металлов, особенно олова и меди, но также и золота и серебра; это не вполне отвечало действительности, но, тем не менее, было правдой, что племена Новой Мексики и соседние с ними, приходя торговать с иллинойсами, племенами Новой Франции, приносили туда эти металлы в немалом количестве; они приносили бы их и больше, если бы этим людям предлагали интересные товары, отвечающие их вкусам. Табак, кофе, лен и конопля могли бы обильно произрастать на этой распаханной целине; бескрайние леса могли бы обеспечить древесиной постройку кораблей в данном краю и даже во Франции; короче, используя труд местных дикарей, землевладельцы могли бы получать огромные прибыли. Чтобы добиться денежного успеха, француз, падкий на наживу, не считается ни с трудами, ни с опасностями; однако он хочет немедленно получить награду за свой труд, чтобы пользоваться ею, и редко тревожится о будущем и о потомстве. Когда эти мнимые богатства разожгли алчность нации, Ло предложил продажу тамошних земель, и вот в чем заключалось сделанное им предложение, которое должно было сделать ее более легкой. Он продавал одно квадратное льё за три тысячи ливров и брал на себя обязательство поставлять черных рабов в количестве, достаточном для обработки земли, однако землевладелец сам должен был посылать туда других поселенцев, чтобы учредить там колонию и управлять ею. Что же касается компании Миссисипи, то она обеспечивала лишь перевозку и брала на себя издержки тех людей, которых туда посылали, равно как и негров, которых она должна была поставить.
В итоге все эти дальние края были пущены в продажу, и наши славные парижане, заимевшие большое число банковских билетов или уже не знавшие, что делать с бумажными деньгами, которые они получили в качестве возмещения от своих должников, целыми квадратными льё скупали эти неведомые земли, полагаясь на рассказы об их превосходном местоположении и уже воображая себя могущественными князьями или знатными вельможами.
Было занятно видеть, как они бежали сломя голову, чтобы попасть в списки покупателей; два или три квадратных льё казались им богатейшим и превосходнейшим поместьем; попадались покупатели, которые приобретали от десяти до ста квадратных льё, что в итоге составляло крупную провинцию, и тратили на это сумму, весьма незначительную для тех, кто заработал столько миллионов и кто на мгновение уже представлял себя наследственным монархом на другом краю света, тогда как здесь он впадал в нищету!
Теперь известно, что первоначальные замыслы Ло могли бы иметь удачное и полезное завершение, если бы он ограничился выпуском банковских билетов в объеме одного миллиарда двухсот миллионов ливров, не увеличил бы настолько число акций и не поднял бы их стоимость так высоко. Имей этот иностранец добрые намерения, он придал бы своей системе ее естественные пределы. Он был в достаточной степени наделен умом, чтобы видеть, что это бескрайнее изобилие бумажных денег, которые он вбросил во Французское королевство и количество которых достигло восьми или девяти миллиардов ливров, в конечном счете неизбежно разорит государство (которое он к тому же понемногу обирал), как бы богато оно ни было имевшимся у него золотом и серебром, ибо заграница не брала бумажные деньги в уплату за то, что Франция была должна ей или покупала у нее, в то время как сама она платила нам или отдавала за покупки во Франции наши бумажные деньги, в чем мы не могли отказать ей в силу наших законов.
Это убедительно доказывает, что цель шотландца состояла в том, чтобы ограбить Францию, а не обогатить ее. Это заставляет полагать, что все его обещания относительно владений в Миссисипи, которые он предлагал на манер шарлатана, были рассчитаны лишь на то, чтобы пустить пыль в глаза людям и подтолкнуть их к ловушкам, которые он нам расставил".
("Неизданные документы, касающиеся царствований Людовика XIV, Людовика XV и Людовика XVI".)
H
"Двадцать шестого числа сего месяца [июль 1721 года] из Рима была доставлена кардинальская шапка для аббата Дюбуа, архиепископа Камбре. Король вручил ее аббату во время воскресной мессы. Говорят, что маршал де Вильруа добивался этого сана для своего сына, архиепископа Лионского. Есть большое различие между двумя этими людьми, и потому все негодуют. Зрелище человека, не имеющего ни совести, ни веры и занимающего одно из первых мест в церковной иерархии, наносит большой ущерб религии. Он должен быть доволен тем, что благодаря должности архиепископа стал князем Империи и князем Церкви!.. Уже поговаривают, что папа выступил лучшим поваром на свете, сделав из макрели краснобородку. Но я, со своей стороны, еще до того как услышать это, сказал, что папа хороший красильщик, если сумел перекрасить макрель в пурпурный цвет.
Ходят слухи, что эта кардинальская шапка, которой добивались через посредство иностранных государей, то есть императора и испанского короля, обошлась регенту в четыре миллиона!.."
Посланник ловкий Дюбуа
Из Англии вернулся в здешние края
И, только лишь ступив на землю, средь полей
Заметил трех соседних королей.
"Подпишем тотчас с ними договор, — промолвил он, —
Предложим им за это миллион, дон-дон!
А будет мало им таких сластей,
Подарим заодно и пару областей.
Из умников, как я, готовят школьных сторожей,
Да я и был им в юности своей;
Ну а теперь из умников, как я,
Министров делают друзья…"
"Когда господин регент дал аббату Дюбуа должность архиепископа Камбре, граф де Носе, ближайший фаворит регента, сказал ему: "Как, монсеньор, вы дали этому человеку должность архиепископа Камбре? Но вы же сами говорили мне, что это ни на что не годная сволочь!" — "В этом-то и дело, — ответил регент. — Я сделал Дюбуа архиепископом, чтобы вынудить его впервые причаститься".
И вот сегодня г-н Дюбуа стал кардиналом!.."
Внимайте новости, друзья,
Что прилетела к нам вчера!
Роган, прислужник Дюбуа,
Был встречен в Риме на ура.
Его послал туда аббат
С заданьем шапку прикупить.
И вот вернулся он назад,
Чтоб хитрую башку покрыть.
Есть повод ликовать, француз!
Восторг наш папой не ослаб,
Ведь он и тут не впал в конфуз
И в рака превратил мерзейшую из жаб!
Он доказал, такое чудо нам являя,
Что папа подлинно непогрешим,
И, истину сию без устали вещая,
Душою мы не покривим.
Его преосвященства мыслей доброта,
А также нрав благой и прямота речей
Во Франции известны неспроста,
Равно как чистота его кровей!
Но всем известны, сверх того,
Род тех услуг, что регенту оказывает он.
Коль так, за службу, что привычна для него,
На шапку красную нацелилась Фийон!
Дабы унизить кардинальский сан,
Предметом сделав вечного стыда,
Его святейшество придумал план:
Надеть пурпурный плащ на Дюбуа.
Скуфейников несметная орава
Молилась Мому, божеству забавы,
Как вдруг сей бог, всегда благой,
Надумал лик явить им свой
И, обращаясь к ним, изрек:
"Ну что, скуфейный полк,
Своими ты правами пренебрег,
Ведь всяк из вас, возьмите в толк,
В родстве со скуфией жреца,
Что властью царской наделяет подлеца!
Ее цвета вы вправе были сами выбирать,
Но ныне я указ решил издать,
Что скуфия моя с сегодняшнего дня
Должна быть цвета яркого огня!
Тревожиться вам боле нет причин,
Какой у вас был прежде чин.
Замечу кстати, что введенный в Риме сан
Одобрил я, как и просил поповский клан,
И что кичливый римский двор
Заставить чтить глупейший этот вздор
Европу всю — как люд, так и князей, —
Не смог бы никогда без помощи моей.
О вы, скуфейники, любезные мои сыны,
Решил я, хоть вы и грешны,
Навеки к римлянам вас приравнять,
Чтоб всю ораву вашу стали почитать.
Я вам дарую столько прав и льгот,
Что удивится весь честной народ;
Как Дюбуа и как Роган, его лакей,
Сидеть вы будете в компании царей.
И попик, что известен гонором своим,
В ораве вашей дикой будет не чужим.
Что до Рогана, то похотливый сей прелат
Уж оттого безумно будет рад,
Что булла папская его похвалит нрав
И подтвердит законность прав
На титул липовый, какой срамная мать
Сыночку умудрилась передать.
Подобные решения обязаны вы чтить
И день за днем в свои анналы заносить!
Я подтвердил, что кардиналов рать,
Как нашу скуфию, должны все почитать;
Так облачайтесь, как они:
Носите котту и камаль в любые дни;
Отныне будьте все равны
И, как они, на пакости годны.
В интриги их поспешно мы войдем
И регента в свои ряды возьмем,
А сами лигу создадим скорей,
Чтоб всех разумных одолеть людей".
I
"15 октября 1721 года. — В Париже великая новость! Я уже говорил прежде о некоем Картуше, знаменитом разбойнике, которого повсюду искали, но так и не сумели найти. Многие полагали, что рассказы о нем — какая-то небылица, однако его существование оказалось более чем правдой: сегодня утром, в одиннадцать часов, он был задержан; однако еще ни одному грабителю не оказывали такого почета, какой был оказан ему.
Толки, которые он возбуждал, заставили регента опасаться его, и потому был отдан приказ отыскать этого человека, но, вследствие расчета части двора, по Парижу распустили слух, что разбойника уже нет в живых, что он умер в Орлеане и даже что все разговоры о нем — сплошные сказки, дабы сам он и не подозревал о желании схватить его.
Картуш был обнаружен отчасти благодаря краже, которую он совершил ночью в доме какого-то кабатчика, при соучастии трех женщин с заплечными корзинами для переноски вещей (двух из этих сообщниц схватили, и они во всем признались), отчасти благодаря состоявшему у него в шайке солдату-гвардейцу, который его выдал. Этот солдат-гвардеец вполне заслуживал колесования, однако пребывал в полном спокойствии. Паком, заместитель командира полка французских гвардейцев, человек ловкий, знавший об их знакомстве, приказал схватить солдата и отвести в Шатле, чтобы отдать его под суд, если он не пожелает указать, где скрывается Картуш. Солдат согласился на это и послужил доносчиком. Ле Блан, государственный секретарь по военным делам, вмешавшийся в этот розыск, поручил поимку разбойника одному из наиболее храбрых сержантов гвардии, который отобрал сорок самых решительных солдат и вместе с другими сержантами взял их с собой. Они имели приказ схватить Картуша живым или мертвым, то есть стрелять в него, если он обратится в бегство.
В тот вечер Картуш лег спать около шести часов и дремал в одном из кабачков квартала Ла-Куртий, прямо в постели хозяина заведения, держа на столе рядом с собой шесть заряженных пистолетов. Солдаты, примкнув штыки к ружьям, окружили дом. С ними был и Дюваль, командир ночного дозора. Разбойника схватили прямо в постели; по счастью, обошлось без боя, иначе он убил бы кого-нибудь из солдат. Его скрутили веревками и в карете отвезли в дом г-на Ле Блана, который не стал на него смотреть, поскольку был болен и лежал в постели; однако братья г-на Ле Блана и маркиз де Тренель, его зять, поглядели на преступника во дворе дома среди большого числа находившихся там офицеров и служащих. Был дан приказ препроводить арестованного в Шатле пешком, чтобы народ увидел его и узнал о его задержании. Он был в черном, в связи с трауром по великой герцогине Тосканской, умершей за две недели до этого.
Вел он себя, говорят, вызывающе, скрежетал зубами и говорил, что связали его напрасно и что в тюрьме он долго не пробудет. Народ считает его отчасти колдуном, но я полагаю, что все его колдовство закончится, когда ему заживо переломают кости.
Так что при большом стечении народа, пребывавшего в удивлении, его препроводили в Большой Шатле и поместили в камеру, привязав там к столбу, чтобы он не мог разбить голову о стену. У дверей камеры поместили четырех стражников. Никогда еще не предпринимали подобных мер предосторожности против одного заключенного. Завтра его будут допрашивать…
Этот Картуш прославился на своем поприще. С ним происходит то, что никогда не происходило ни с кем.
В понедельник, 20 октября, в Итальянском театре объявили о постановке комедии "Картуш", где Арлекин, очень ловкий малый и хороший актер, проделывает сотню всяких фокусов.
Во вторник, 21-го, во Французском театре играли небольшую пьесу "Картуш", довольно милую, сочиненную актером Леграном. Все пребывают в удивлении; более того, люди здравомыслящие находят, что крайне дурно изображать на театральной сцене человека, который существует в действительности, которого ежедневно допрашивают и которого в конце концов заживо колесуют; это крайне неприлично.
В ночь с понедельника на вторник Картуш надумал посмотреть, как играют его роль на сцене. Он находился в камере еще с одним человеком, который не был связан и, по воле случая, оказался каменщиком. Они проделали дыру в сточной трубе, ведущей в ров, и вывалились наружу без всякого вреда для себя, поскольку во рву протекают воды реки, уносящие с собой все стоки. Вынув огромный тесаный камень, они проникли в подвал зеленщика, лавка которого находилась под аркадой. Заметьте, что каменщик, ломая трубу, разжился железной палкой. Из подвала беглецы поднялись в лавку зеленщика, которая была закрыта лишь на небольшой засов, однако они не могли разглядеть этого в темноте. На их беду, в лавке оказалась собака, поднявшая адский шум. Услышав эти звуки, служанка вскочила с постели, подбежала к окну и изо всех сил закричала: "Караул, грабят!" Зеленщик, держа в руке свечу, спустился в лавку и уже готов был выпустить их наружу, как вдруг случилась новая беда: четверо солдат ночного дозора возвращались с дежурства, развлекаясь по дороге тем, что пили водку; они вошли в лавку, узнали Картуша, у которого на руках и ногах были оковы, и снова водворили его в тюрьму, войдя туда через передний вход. Тюремщики были ужасно напуганы ввиду приказов, которые дал регент по поводу поимки этого человека.
Теперь Картуш находится уже не в камере, а в комнате, где его держат крепко-накрепко связанным по рукам и ногам. Тем не менее он снова повторяет, что в тюрьме долго не пробудет. Он отпирается от всего, сохраняет полнейшее хладнокровие и с легкомысленным видом шутит с магистратами, которые его допрашивают; такое поведение вызывает удивление, ибо он выглядит личностью мелкой и крайне незначительной.
По приказу регента его превосходно кормят: на обед у него суп, хорошее вареное мясо, а иногда и закуска с тремя кружками вина каждый день.
Можно сказать, что человек этот весьма необыкновенный. Стоит посмотреть, как он будет умирать. Все, кто имеет доступ в тюрьму, ходят на него смотреть. Зеленщик заработал кучу денег, показывая зевакам лаз, проделанный грабителем…
Ноябрь. — Накануне дня Всех Святых, в одиннадцать часов вечера, без всякого шума, Картуш был переведен в Консьержери. Сейчас он находится в башне Монтгомери, в очень тесной камере.
Никто не заходил в необычайности своего поведения так далеко, как этот негодяй.
Солдата, который его предал, зовут Дю Шатле; это дворянин весьма благородного происхождения, но при этом злодей хуже Картуша. Он участвовал в убийстве, происходившем позади картезианского монастыря, и ради удовольствия мыл руки в крови убитого. Вероятно, его поместят в тюрьму, даровав ему перед этим помилование, подписанное регентом. Всего набралось уже сорок семь арестантов, как мужчин, так и женщин, но каждый день хватают еще кого-нибудь из этой шайки.
Первый президент Парламента разослал циркуляционное письмо всем парламентским советникам, приглашая их собраться во Дворце правосудия на другой день после красной мессы, для того чтобы Уголовная палата провела суд над преступником. Докладчиком в этом суде выступает г-н де Буэ.
Господин Лоранше, заместитель прокурора, трудился над выводами судебного расследования, которые должны привести Картуша к колесованию…
Четверг, 2 7 ноября. — Знаменитый Картуш подвергся пытке, но не на дыбе, а испанским сапогом, поскольку у него оказалась грыжа. Однако он ни в чем не признался. В полдень его должны колесовать вместе с четырьмя другими преступниками, и одновременно еще двух повесят. Никогда еще Гревская площадь не была заполнена людьми так, как в этот день! Комнаты, выходящие окнами на нее, были по большей части взяты внаем. В два часа пополудни вздумали объявить, что кого-то за кем-то послали. Это дало людям возможность потерпеть еще какое-то время. Поскольку темнеет сейчас рано, четыре пыточных колеса убрали, и там осталось только одно колесо, предназначенное ему. Картуш появился на Гревской площади в пять часов. Увидев лишь одно колесо, он почувствовал себя задетым и попросил разрешения поговорить с г-ном Арно де Буэ, докладчиком на его суде, которому оказывал помощь советник Ружо; оба они находились в это время в ратуше. Его привели туда. Поскольку его поведение должно было быть необычайным до самого конца, он выдал одного за другим огромное число своих сообщников и оставался в ратуше до двух часов пополудни пятницы, когда его живьем колесовали. Всю ночь все только и делали, что приезжали в фиакрах на Гревскую площадь, и она по-прежнему была заполнена людьми, ожидавшими казни.
Человек этот обладал необычайным мужеством, если сумел выдержать столько мучений и при этом ни в чем не признаться. Он был главарем огромной шайки, члены которой, по слухам, поклялись друг другу делать все для спасения того из них, кто окажется схвачен. Картуша сопровождали на казнь двести стражников, и по пути к эшафоту он не заметил в толпе никакого движения.
Находясь в ратуше, он проявлял поразительное хладнокровие, вплоть до того, что послал за чрезвычайно красивой девушкой, своей любовницей, и, когда она пришла, заявил парламентскому докладчику, который вел его дело, что у него нет никаких показаний против нее и ему просто хотелось увидеть ее, обнять ее и попрощаться с ней. В четверг вечером он отужинал, а в пятницу утром позавтракал. Парламентский докладчик спросил у него, хочет ли он кофе с молоком, который обычно пьют по утрам; в ответ на это Картуш сказал, что такой напиток не по его вкусу и что он предпочел бы стакан вина с булкой. Ему принесли вина, и он выпил его за здоровье двух своих судей.
Так закончил свою жизнь Картуш. Его ум, его остроумие и его твердость заставляют испытывать сожаление по поводу его участи".
J
"В воскресенье, 8-го числа сего месяца [август 1723 года], пребывая в Мёдоне, кардинал Дюбуа, первый министр, почувствовал себя крайне плохо. Испускание мочи сопровождалось у него гнойными выделениями, оставлявшими весьма болезненные ссадины. Было решено, что ему следует сделать операцию, причем немедленно. Он хотел вернуться в Версаль, заявляя, что воздух Мёдона ему не подходит. Вопрос состоял в том, как перевезти его туда. Поскольку он не мог выносить движения никакого экипажа, большую карету, носящую название дроги, оборудовали матрасами, подвесив их на веревках, пропущенных сквозь крышу. Когда карета была таким образом оборудована, и, судя по всему, сделали это хорошо, его ни за что не могли перенести туда с кровати; в итоге ему пришлось на ней остаться. У него постоянно был жар. Ночь на воскресенье прошла немного лучше. Вчера, в понедельник, в полдень, его перенесли в королевских дорожных носилках в Версаль, двигаясь с чрезвычайной осторожностью; четыре ливрейных лакея сменяли друг друга, поддерживая носилки с боков и не давая им раскачиваться. Полагаю, что, оказавшись на его месте, любой человек с его характером и его вспыльчивостью был бы взбешен из-за подобного положения. Сзади следовали три кареты, запряженные шестеркой лошадей: в одной карете ехали капелланы, в другой — врачи, а в третьей — хирурги. Неплохой эскорт! Так они и прибыли в Версаль. Когда он был уложен в кровать, послали за монахом-францисканцем, который явился принять у него исповедь. Кардинал де Бисси отправился в часовню, чтобы взять там дароносицу и принести ему Святые Дары. Из приходской церкви принесли елей, и бедняга был вынужден претерпеть все это беспокойство. После чего г-н де Ла Пейрони, главный хирург короля, сделал операцию, которая обычно длится четыре часа, а в данном случае заняла всего три минуты. Операция состояла в том, чтобы проделать отверстие для выпуска гноя… По моему разумению, это означало находиться в жесточайшей крайности, ибо вечная работа, которой был занят этот человек, желавший все делать сам, вызывала в его теле воспаление и, должно быть, была совершенно противопоказана ему при такой болезни.
Я не знаю, как он чувствует себя сегодня, поскольку вчера вечером, через час после операции, там грохотал гром и сверкали молнии, а такое не идет на пользу больным. Говорят, что в воскресенье в Мёдоне весь двор пребывал в необычайном переполохе: одни были бледны, другие выглядели более спокойными. Несомненно, его смерть повлечет за собой немалые перемены в тех кругах!..
Сегодня, 10-го, в день Святого Лаврентия, в четыре часа пополудни, в Версале скончался кардинал Дюбуа. Он умер, будучи архиепископом Камбре, и при этом ни разу там не был, что само по себе достаточно удивительно. Его смерть сделала вакантными должности и бенефиции, способные принести в общей сложности пятьсот тысяч ливров. Этот первый министр будет вскоре забыт, ибо он не оставил после себя ни основанных на его средства учреждений, ни занявшей высокое положение семьи. Он никогда не причинял никому большого зла. О нем должен скорбеть герцог Орлеанский, ибо кардинал был человеком умным и пользовался его полным доверием. Его не очень любили, он был высокомерен, груб и вспыльчив. Ему напророчествовали беду, сказав, что его одолеет и погубит язва мочевого пузыря. Болезнь эта, по всей видимости, была следствием застарелого сифилиса.
Самый распространенный слух состоит в том, что кардинал Дюбуа не принял последнего причастия и будто бы заявил, что может принять его лишь из рук кардинала. Однако ни одного кардинала там не оказалось. Со временем этот факт прояснится.
В среду, в десять часов вечера, тело Дюбуа перенесли в церковь Сент-Оноре, где каноником служит его племянник, человек благонравный и богобоязненный, нисколько не почитавший своего дядю. Оно осталось в церкви, где его должны выставить для всеобщего обозрения на целую неделю. Утром, пока служили мессу, простой народ наговорил кучу дерзостей по поводу несчастного кардинала. Так, говорили, что произнести надгробное слово кардиналу должна Ла Фийон, известная сводница, поскольку сам он, в свое время, был известным сводником".
"Духовенство, не устраивавшее своих ассамблей начиная с 1715 года, сделало это в мае 1723 года и единодушно избрало председателем собрания кардинала Дюбуа, дабы не лишать его ни одной из почестей, на которые он мог притязать, и дабы в государстве не осталось ни одного высшего органа, который не был бы обесчещен. Кардиналу это чрезвычайно польстило, и, чтобы быть ближе к собранию и пользоваться время от времени своим положением председателя, он переместил королевский двор из Версаля в Мёдон, выставив предлогом возможность доставить королю удовольствие от нового местопребывания.
Близость Мёдона к Парижу, наполовину сокращавшая путь от двора к столице, частью избавляла кардинала от болей, которые вызывало у него передвижение в карете. Уже давно страдая язвой мочевого пузыря, следствием своего прежнего распутства, он не раз встречался с самыми опытными врачами и хирургами, причем тайком, но не потому, что краснел из-за первопричины своей болезни, а потому, что всем министрам стыдно признаваться в своих недугах.
Поскольку король проводил в это время смотр своей военной свиты, кардинал пожелал насладиться на нем почестями, полагавшимися первому министру и почти не отличавшимися от тех, что воздавались особе короля. За четверть часа до приезда государя он сел верхом и проехал перед строем солдат, которые приветствовали его, держа шпагу в руке…
Однако кардинал очень дорого заплатил за это маленькое удовольствие. Езда верхом привела к тому, что у него лопнул гнойник, а это заставило врачей полагать, что вскоре у него начнется гангрена мочевого пузыря. Они заявили кардиналу, что если не сделать ему немедленно операцию, то он не проживет и четырех дней. Разгневавшись на медиков, он впал в страшную ярость. Герцог Орлеанский, уведомленный о состоянии больного, с великим трудом немного успокоил его и убедил не возражать против переезда в Версаль, но там разыгралась новая сцена. Когда лечащие врачи предложили ему исповедоваться перед операцией, ярость его перешла все границы и он принялся неистово бранить всех, кто к нему приближался. В конце концов, изнемогая от слабости после стольких приступов ярости, он послал за францисканским монахом и затворился с ним на четверть часа. Затем речь зашла о том, что ему необходимо пройти обряд предсмертного причащения. "Предсмертное причащение! — воскликнул он. — Легко сказать! Ведь для кардиналов существует особый церемониал. Пусть поедут в Париж и разузнают все подробности у Бисси". Хирурги, понимая сколь опасно для него малейшее промедление, сказали ему, что тем временем можно сделать операцию. Каждое новое предложение вызывало у него очередной приступ ярости. После долгих уговоров со стороны герцога Орлеанского кардинал все же дал согласие на операцию, и она была сделана Ла Пейрони; однако характер язвы и гноя дал понять, что больной долго не протянет. Пока кардинал находился в сознании, он не переставал поносить лечащих врачей, скрежеща при этом зубами. За конвульсиями отчаяния последовали предсмертные судороги, и, когда он уже не в состоянии был видеть, слышать и богохульствовать, его соборовали, что заменило ему предсмертное причащение. Он умер на другой день после операции.
Так закончил свои дни этот баловень фортуны, осыпанный почестями и богатствами… Ассамблея духовенства, председателем которой он был, устроила торжественное богослужение об усопшем. Одна из панихид проходила в кафедральном соборе, где присутствовали высшие судебные власти, то была почесть, воздаваемая первым министрам; но нигде никто не решился произнести надгробное слово кардиналу…
Несомненно, кардинал Дюбуа обладал умом, но он стоял намного ниже своей должности. Более способный к интригам, чем к управлению, он энергично следовал к цели, не охватывая всего, что с ней было связано. То дело, которое интересовало его в данную минуту, отнимало у него способность уделять внимание любому другому делу. У него не было ни той широты, ни той гибкости ума, какие необходимы министру, обремененному различными делами, которые нередко должны сочетаться. Стремясь к тому, чтобы ничто не ускользало от него, и не будучи в состоянии справиться со всем, он на глазах у всех зачастую бросал в огонь ворох уже запечатанных писем, чтобы, по его словам, снова войти в курс дела. Его административной деятельности более всего вредило недоверие, которое он внушал, а также сложившееся у всех мнение о его душе. Он настолько простодушно пренебрегал добродетелью, что гнушался лицемерия, хотя и был преисполнен лживости. Пороков у него было больше, чем недостатков; в достаточной степени лишенный мелочности души, он не был свободен от сумасбродства. Он никогда не краснел по поводу своего происхождения и рассматривал священническое одеяние не как покров, под которым можно скрыть любую социальную принадлежность, а как первое доступное честолюбцу низкого происхождения средство возвыситься. И если он заставлял других воздавать ему все полагающиеся по этикету почести, то в этом нисколько не было ребяческого тщеславия; это была убежденность, что почести, связанные с должностями и званиями, полагаются равным образом всем, кто их заполучил, независимо от происхождения этих людей, и что требовать для себя подобные почести это не только право, но и долг.
Заставляя других воздавать ему должное, он нисколько не соблюдал при этом собственного достоинства. Многие, не испытывая на себе никаких проявлений зазнайства с его стороны, часто сталкивались с присущей ему страшной грубостью. Малейшее возражение приводило его в бешенство, и, находясь в ярости, он на глазах у всех носился по креслам и столам в своих покоях.
Проснувшись в день Пасхи, последовавший за его возведением в кардинальский сан, чуть позднее обычного, он вспылил и накинулся на своих лакеев, браня их за то, что они позволили ему спать столь долго в этот день, когда, как им следовало знать, он намеревался отслужить мессу. Его поспешили одеть, в то время как он продолжал всех бранить. Затем он вспомнил о каком-то деле, велел вызвать секретаря и забыл не только отслужить мессу, но и послушать ее.
По вечерам он съедал обычно куриное крылышко. Как-то раз, в то время, когда ему подавали на стол, собака утащила курицу. Слуги не придумали ничего иного, как быстренько насадить на вертел другую и поджарить ее. В эту минуту кардинал приказал подать ему курицу; дворецкий, предвидя ярость, в которую тот впадет, если известить его о случившемся или предложить ему подождать позже обычного, решился на обман и хладнокровно произнес: "Монсеньор, вы уже отужинали". — "Я отужинал?" — переспросил кардинал. — "Разумеется, монсеньор. Правда, съели вы мало; по-видимому, вы были крайне озабочены делами; но, если вы желаете, вам подадут еще одну курицу; много времени это не займет". В этот момент к нему пришел врач Ширак, посещавший его ежедневно. Слуги предупредили медика о том, что произошло, и попросили его помочь им. "Черт побери! — воскликнул кардинал. — До чего же странная история! Мои слуги хотят убедить меня, что я уже отужинал. Но я этого совершенно не помню; более того, я чувствую сильный аппетит". — "Тем лучше! — ответил Ширак. — Работа вас изнурила; первые кусочки лишь пробудили у вас аппетит, и вы можете без всяких опасений поесть еще, но немного… Прикажите подать монсеньору, — сказал он, обращаясь к слугам, — а я погляжу, как он закончит свой ужин". Курицу принесли. Кардинал усмотрел явный признак своего здоровья в предписании Ширака, поборника умеренности в еде, отужинать дважды и, поедая курицу, пребывал в наилучшем настроении.
Он не сдерживал себя ни с кем. Однажды, когда принцесса де Монтобан-Ботрю вывела его из терпения, что было нетрудно сделать, он в крепких выражениях послал ее куда подальше. Она прибежала жаловаться регенту, который ничего не сказал ей в ответ, за исключением того, что кардинал был несколько резковат, но, впрочем, советчик он хороший…
Чтобы испытать на себе выходки кардинала, необязательно было выводить его из терпения. Маркиза де Конфлан, гувернантка регента, явившаяся к кардиналу, с которым она еще не была знакома, исключительно для того, чтобы нанести ему визит, и заставшая его в минуту дурного настроения, едва успела произнести: "Монсеньор…" — "Заладили "монсеньор, монсеньор!" — прервал ее кардинал. — Это невозможно!.." — "Но, монсеньор…" — "Но, но! Не надо никаких но, если я говорю вам, что это невозможно!" Напрасно маркиза пыталась убедить его, что она ничего не хочет у него просить; не дав ей времени высказаться, он взял ее за плечи и повернул к выходу. Напуганная маркиза решила, что у него приступ безумия, и бросилась бежать, крича, что его следует посадить в сумасшедший дом.
Порой кардинала можно было успокоить, приняв в разговоре с ним его же тон. Среди его доверенных секретарей был расстриженный монах-бенедиктинец по имени Венье, человек весьма легкого нрава. Как-то раз, когда кардинал работал с ним, ему понадобилась какая-то бумага, которую он не нашел под рукой в надлежащем месте. Он тотчас впадает в ярость, бранится, кричит, что тридцать канцеляристов не в состоянии обслужить его как следует, что он хочет набрать их сто, но от этого лучше не станет.
Венье спокойно глядит на него, ничего не отвечая, и дает ему излить свой гнев. Хладнокровие секретаря и его молчание усиливают ярость кардинала, он хватает его за плечи, трясет его и кричит ему: "Да отвечай же мне, мучитель! Разве это не правда?" — "Монсеньор, — без всякого волнения произносит Венье, — возьмите дополнительно всего одного канцелярского служащего и поручите ему браниться вместо вас; у вас появится много свободного времени, и дело пойдет на лад". Кардинал успокоился и кончил тем, что рассмеялся".
("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)
Вот, согласно Сен-Симону, точный перечень доходов кардинала Дюбуа: | |
---|---|
Камбре (архиепископство) | 120 000 ливров. |
Ножан-су-Куси (аббатство) | 10 000 ливров. |
Сен-Жю (то же) | 10 000 ливров. |
Эрво (то же) | 12 000 ливров. |
Бургей (то же) | 12 000 ливров. |
Берг-Сен-Винок (то же) | 60 000 ливров. |
Сен-Бертен (то же) | 80 000 ливров. |
Серкан (то же) | 20 000 ливров. |
324 000 ливров. | |
Должность первого министра | 150 000 ливров. |
Должность главноуправляющего почтой | 100 000 ливров. |
Английский пенсион (24 000 фунтов стерлингов) | 960 000 ливров. |
Итого: | 1 534 000 ливров. |
К
"Склонность регента к лени и распущенный образ жизни, который он вел, вскоре вынудили его передать все дела государственным секретарям, и он продолжал погружаться в любезный его сердцу разврат. Здоровье его заметно ухудшилось, и большую часть утренних часов он пребывал в состоянии оцепенения, делавшего его неспособным ко всякой прилежной работе. Ему предсказывали, что со дня на день у него случится апоплексический удар; искренне преданные ему слуги старались побудить его вести упорядоченную жизнь или, по крайней мере, отказаться от излишеств, которые могли убить его в одно мгновение. В ответ он говорил, что пустые страхи не должны лишать его удовольствий, хотя, пресыщенный всем, он отдавался разврату скорее по привычке, чем по желанию. Он заявлял также, что ничуть не страшится внезапной смерти, и выбрал бы себе именно такую.
Ширак, видя багровый цвет лица принца и его налитые кровью глаза, уже давно хотел пустить ему кровь. Утром 2 декабря, в четверг, он с особой настойчивостью побуждал его согласиться на кровопускание, и принц, желая отделаться от назойливых просьб своего медика, заявил, что у него теперь есть дела, которые нельзя отложить, однако в следующий понедельник он целиком отдастся лечащим врачам, а до тех пор будет вести безупречно правильный образ жизни. Об этом обещании регент помнил так плохо, что в тот же день отобедал, вопреки своей привычке лишь ужинать, и по своему обыкновению, ел очень много.
После обеда, затворившись наедине с герцогиней де Фалари, одной из своих угодниц, он развлекался в ожидании часа, когда ему предстояло работать с королем. Сидя бок о бок с ней перед камином, герцог Орлеанский внезапно валится на руки герцогини де Фалари, которая, видя, что он без сознания, в полном испуге поднимается и зовет на помощь, но никого не находит в покоях. Слуги принца, зная, что он всегда поднимается к его величеству по потайной лестнице и, когда он работает с королем, в его покоях никого нет, разошлись по своим делам.
Так что герцогине де Фалари пришлось выбежать во двор, чтобы привести хоть кого-нибудь. Вскоре в покоях герцога собралась толпа, но прошло еще около часа, прежде чем удалось отыскать хирурга. В конце концов хирург явился, и принцу пустили кровь. Но он был уже мертв.
Так умер, в возрасте сорока девяти лет и нескольких месяцев, один из самых приятных людей в высшем обществе, щедро наделенный умом, талантами, воинской доблестью, добротой и человечностью, и в то же время один из самых скверных принцев, то есть более всего неспособных к управлению государством".
("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)
Прохожий, здесь почиет муж могучий,
Чья участь может счастьем показаться:
Умел он, право, жизнью наслаждаться,
А смерть считал за невозможный случай.
Безбожником его в народе мнили.
Сказать так — оскорбить его сверх меры:
Веселый Бахус, Плутос и Венера Святую
Троицу ему надежно заменили.
Однажды Дюбуа, у Кербера под стражей,
Узрев, что регент в преисподнюю явился,
Тотчас к нему с такою речью обратился:
"Ты зря пришел, здесь нету денег даже,
Монет нельзя услышать тут приятный звон,
И вовсе нет тут мирлитон, дон-дон!"