Рэгтайм. Том 1 — страница 15 из 71

Из Москвы ему писали задания, рожденные образованными людьми, направляющими народных мастеров, и Иван Егорович доверчиво их выполнял, рисуя из газет передовиков производства. А после, в свободное от отчетного творчества время, садился творить безотчетно, и выходило лучше. Животных любил рисовать Иван Егорович и домашних птиц.

Хозяин и дом его, чистотой напоминавшие железнодорожную шпалу, жили бедно и холодно. Увидев две банки тушенки, которые я достал для трапезы, Селиванов с некоторой благодарственной укоризной заметил:

– О, да вы решили по-богатому! – И со своей стороны выгреб пару горстей черной от грязи картошки, каковую высыпал в лохань с подернувшейся льдом водой и потыркал ее палкой для достижения приемлемой чистоты.

Пока картошка варилась, художник демонстрировал мне картины малого размера, изображавшие анфас петуха (вы видели петуха анфас?), и даже сама модель была доставлена для доказания «высокого понимания художественности природы». В конце вечера, попивая из кружек чай, имел с Иваном Егоровичем философскую беседу на темы вечные…

– А что, по-вашему, есть любовь? – спросил я, когда мы дошли до этой материи.

– Любовь, говорите? – Он хитро посмотрел из-под седой челки. – Любовь, как сказать, есть нравственное притяжение одного тела к другому. Правильно я говорю?

– А смерть?

– Смерть? Бестелесное продолжение мыслей и дел человека в ощущениях телесных жизней…

Полагаю, Иван Егорович продолжается в наших телесных ощущениях.

Гаспаров

Чувство почтения, рожденное пониманием дистанции между мной и Гаспаровым, ни разу не было омрачено завистью к нему, к его знаниям и умению просто и понятно изложить ту малую часть знаний и открытий, которыми владел этот выдающийся ученый-энциклопедист и скромный до застенчивости человек.

Гаспаров взял меня за руку и повел в древнюю Элладу. С ним было не страшно заблудиться – он знал там всё. И всех, кажется. С ним здоровались герои, певцы и оракулы. Как с равным. А надо бы более уважительно. Михаил Леонович достоин и преклонения…

Мы бродили по истории легко и безошибочно, порой отклоняясь от маршрута по воле рассказчика «Занимательной Греции». Рядом с ним я ощущал себя благодарным учеником, восхищенным авторитетом Учителя, его тонкостью и легкой иронией не только по отношению ко мне, персонажам книги, но и к самому себе…

Как первомарафонец, я пробежал предложенную мне Михаилом Леоновичем дистанцию, чтобы, прокричав о его литературной победе, не умереть, а сразу отправиться в более сложное, но не менее увлекательное путешествие, повествующее «О стихе. О стихах. О поэтах».

«Вдруг что-нибудь прочтется», – написал он на книге тихим, слегка заикающимся голосом, от которого нельзя отвлечься ни на секунду. И ни одного слова не надо пропускать.

Как жаль, что я не могу (нет места) процитировать его тексты. А может, и не надо – лучше прочесть целиком хотя бы одну книжку этого умнейшего и светлого человека.

«Худших везде большинство», – говорилось Биантом Приенским. Неизвестный поэт пересказал эту одну из семи мудростей, начертав ее на стенах дельфийского храма…

Михаил Леонович Гаспаров принадлежал к безусловно лучшему меньшинству…

Неёлова и Раневская

Сергей Юрский ставил спектакль «Правда хорошо, а счастье лучше» в Театре им. Моссовета. Сам замечательно играл и пел: «Запрягу я тройку борзых, темно-карих лошадей…» – не в кабацком стиле, а так, как когда-то пели. Помогал ему Дима Покровский, создавший лучший ансамбль народной песни. Фелицату у Юрского репетировала Раневская, и я попросил Сережу походатайствовать, чтобы Фаина Георгиевна, которой было за восемьдесят, пустила меня поснимать карточки.

Я многих не успел снять, и написать о многих не успел. Ефремов, Леонов, Смоктуновский… Здесь хотелось успеть. Юрский договорился и велел мне звонить. Несколько раз Раневская отказывалась. Но однажды сказала: «Вы знаете Неёлову? Берите ее и приходите».

– Все было совсем не так, ты ничего не помнишь, – сказала Неёлова, – Фаина Георгиевна увидела по телевизору отрывок спектакля «Спешите делать добро», позвонила администратору в театр и попросила мой телефон. «Мы посторонним телефон не даем», – сказал он. Услышав это, я чуть не упала в обморок. Год мы работали в одном Театре имени Моссовета, я ее обожала, но не решалась подойти. Что сказать? Я вас люблю? Глупо. Нахожу телефон и звоню ей извиняться. Слышу запинающийся голос и замечательные слова в свой адрес. Я была счастлива и пригласила ее на спектакль. «Я не могу оставить своего Мальчика». – «Можно тогда я приду к вам домой и сыграю спектакль?» – «Можно». – «Ничего, если мы придем с моим другом журналистом, он мог бы нас сфотографировать?» – «Ни в коем случае! Я этих тварей терпеть не могу». Тут Неёлова почему-то вспомнила про Внуковскую собаку (см. 2-й том). «Он написал про овчарку, которая ждала два года хозяина в аэропорту». – «Приезжайте с ним ко мне в Большой Палашевский».

(Эта история преследовала меня долгие годы. Что бы я ни писал, я оставался тем самым журналистом, который напечатал заметку про собаку, но иногда верная Пальма помогала наладить контакт с героями.)

Страшно опаздывая, мы с цветами отправились в гости, совершенно забыв, что нам не известны ни номер дома, ни квартира.

– Вы не знаете, где живет Раневская? – спрашивали прохожих.

Нам казалось, что ее дом должен кто-то знать. И правда, нам его показали. Консьержка сказала квартиру. Постучали. Не получив ответа, взялись за ручку двери, и она открылась. От опоздания, зажима и волнения Марина встала на колени:

– Фаина Георгиевна! Простите, что мы опоздали! – и в этот момент она осознала пошлость ситуации. На коленях, театрально, уф!

Раневская сидела в кресле спиной к большому окну в полном макияже, в прическе, принаряженная в темный жакет. На ногах у нее были «валеночки» из цигейки мехом внутрь. Тут же крутился Мальчик, пушистый барбос с голубыми подслеповатыми глазами и облезлым от старости кожаным хвостом.

– Ну что вы, деточка, – сказала Раневская просто, – вы совершенный Мольер. Садитесь!

Марина встряхнула кудрями и села не на продавленный диван, а у ног, чтобы в кадре оказался и пес.

– Вы снимайте нас вот так, по колени.

Было видно, что она приготовилась к сеансу: вызвала из театра гримершу, сделала прическу. Строго оделась. Но не зря она не терпела «этих тварей». Именно валеночки, которые были надеты для удобства, а не для съемки, привлекли меня обаятельным несоответствием ее образу. К тому же хоть Мальчик из кадра и вышел, но Марина осталась на полу тоже в сапожках, но уже мехом наружу.

Эта карточка была не главной, как и чудесный снимок с Юрским, который, придя поддержать меня для «семейного» фото, навис над дамами в строгой позе.

Главным для меня был портрет той самой, узнаваемой, несмотря на возраст, Раневской. И он был сделан на фоне стены, которую украшали фотографии с подписями и посвящениями ее друзей и почитателей ее таланта: Улановой, Качалова, Пастернака, Ахматовой, Шостаковича… (Позже она спросила карточку у ставшей близкой ей Неёловой и, по просьбе Марины, у которой тоже хорошо с юмором, определила ее недалеко от фотопантеона среди любимых собак.)

Она доверилась мне (возможно, благодаря дружбе с Юрским и Неёловой) и показалась такой, какой я хотел ее увидеть – знакомой. Мне хотелось узнать ее, а значит, и себя вчерашнего в том, который кажется другим (иным) сегодня.

Я был у нее еще пару раз, принося снимки, которые ей, похоже, понравились. Она даже побаловала одним из своих рассказов, часть из которых (не всякий раз удачных) ей как остроумице вовсю приписывали. Естественно, она сообщила, что никому, кроме меня, его не рассказывала. То же об этой истории она сообщила и Юрскому. Полагаю, тоже не единственному.

У Раневской была домработница Нина, которую она отправила в Елисеевский гастроном купить продуктов, поскольку ждала гостей. В дверях Нина читает бумажку с заданием: «Купить масло, булку, ветчину, сыр, осетрину, там, торт к чаю… Правильно?» – «Правильно». – «Да, – говорит Нина, выходя в дверь, – и чтоб не забыть, Фаина Георгиевна: в четверг конец света».

Кроме дружеского расположения я был одарен и конфликтом. В театре на репетиции Раневская была в костюме, но без грима. Спросив разрешение у Юрского, но не поставив в известность Фаину Георгиевну, издалека телевиком я снял несколько вороватых кадров.

– Кто это там щелкает? – заикаясь закричала она, остановив репетицию.

Пришлось выйти на свет.

– Господи, Юра! Я же без грима! От вас не ожидала. Какие чудесные отношения у нас сложились. Я даже имела на вас серьезные виды.

Мир был восстановлен, да никакой войны и не было, кроме игры. Она обожала игру.

– Марина, деточка, – говорила она Неёловой, с которой часто виделась и которую любила, – снимите шапочку!

– Это мои волосы.

– Боже мой! Такое количество волос и такое маленькое личико. Как воробьиный пупик. И, деточка, открывайте лоб, таким лбом надо гордиться.

Они каждый раз играли в какую-то игру, которую почти всегда предваряло «неузнавание». Полностью пройдя по телефону обряд «опознания», Неёлова по приглашению приехала в Южинский, предварительно сказав, что скоро будет. Фаина Георгиевна в халате сидела в кресле. На коленях у нее стоял таз с горой лекарств, которые она принимала. Марина открыла дверь.

– Господи, кто это?

– Марина.

– Какая Марина?

– Неёлова.

– Неёлова? Деточка моя! О, боже мой! Приехала. Деточка моя приехала, моя внучечка приехала! Я так рада. Я буквально оху. аю.

Она употребляла эти слова не часто, к месту, без пошлости и совершенно точно рассчитывая эффект.

А драматургию общения любила и создавала ее мастерски.

На подоконнике в большой комнате стояли ряды круп. Вот – возрастное, подумала Неёлова, собирать пшено, гречку… Там же лежала ученическая тетрадь. Это была книга расходов на кормление птиц. Кру́пы предполагалось рассыпать воробьям.