отов. Увы! Мы не курили и почти не пили, поскольку тренировались по два раза в день. Однако из института всю компанию выгнали, и из комсомола тоже. «Что вы сейчас читаете?» – спросили меня на заседании бюро райкома. Я прислушался к портняжной мышце, но ничего не почувствовал. «Веркор. “Люди и животные”». Воцарилась тишина. Все посмотрели друг на друга, и тут заведующий нашей военной кафедрой полковник Трегубов, не державший в руках из книг ничего, кроме устава патрульно-постовой службы, медленно кивнул головой. Можно, мол. Спасибо. Однако Веркор не спас, и загремели бы мы в армию, точнее, в Спортивный клуб Киевского военного округа, если б не ректор Иван Викторович Вржесневский, профессор плавания и интеллигентный человек, позволявший себе иногда в задумчивости приходить на работу в белом ботинке на одной ноге и в черном на другой, и не его брат Виктор Викторович, который тренировал моего друга и подельника (его тоже вызывали в КГБ) Эдика Черняева, владевший трофейной итальянской машиной «Лянчиа», которую постоянно ремонтировал и иногда катал нас на ней за отличные результаты, подкладывая в разнообразные места мешки с песком для равномерного распределения груза на рессоры. Иван Викторович, понимая глупость ситуации и не желая калечить нам жизнь, разрешил весной сдать экзамены и восстановил в институте. Вельветовые штаны скоро проносились, латки на них ставить было бессмысленно. Из-за толщины ткани невозможно было бы ходить, и я перешел на обычные серые брюки из ноской ткани с лавсаном, которые, прислушиваясь к движению воздуха в районе приводящей группы мышц бедра, проносил все годы учебы в Ленинградском университете и после него, вплоть до 1972 года, когда в Мюнхене, во время Олимпийских игр, я купил настоящие джинсы Levis № 517, размер 32/34. Они, казалось, решили проблему движения воздуха в районе мотни. Прошло немало времени, пока я не понял, что страх и неуверенность – не только моя проблема. Я жил в стране протертых штанов. Все испытывали движение воздуха на внутренней стороне бедра, независимо от того, в чем ходили: в суконных галифе с лампасами, костюмных брюках бельского сукна, сшитых в закрытых ателье, хлопчатобумажных трениках с вытянутыми коленями или несгибаемых брезентовых штанах пожарных. Холодок портняжной мышцы был признаком времени. Джинсы давали новое ощущение. В них первое время я чувствовал себя уверенно. Разумеется, со временем и они пронашивались, но совершенно в других, не опасных для сознания местах: на коленях и внешней (sic!) стороне бедра – открыто и стильно. Ну и на ягодицах. Их можно было латать сверху, внаглую, и они от заплат набирали опыт бывалости, который украшает настоящие мужские вещи, и не теряли форму. Но джинсы были одни, их не хватало на каждый день на все ситуации. Они не сразу стали образом жизни, долго оставаясь поступком, умеренным вызовом, не опасным, впрочем, в изменившемся времени. Случалось их предавать, надевая традиционно опасные для себя серые брюки, посещая места, где джинсы были не приняты. Казалось бы, не ходи! Но бес зависимости от предлагаемых обстоятельств звал к необязательному участию. «Не там хорошо, где тебя нет, а там, где есть», – уговаривал я себя, натягивая штаны и проверяя рукой, нет ли дырок. Они – были! Все еще были. Ах ты, господи! И, тщательно заштуковав их на ткани, но не в сознании, отправляюсь, скажем, в Лондон на презентацию собственной книги в солидном издании «Вайденфелд – Николсон». Там, не подозревая о проблемах мотни, меня поселяют в квартиру невестки миллиардера Поля Гетти, которую она приобрела в Челси для не частых визитов в Англию, чтобы не мыкаться по гостиницам, и где владелец издательства лорд Вайденфелд, обитающий этажом ниже в роскошных апартаментах, напоминающих не такой уж маленький художественный музей, иногда размещал своих важных авторов. Кровать под балдахином, камин в спальне. Тенирс и Гейнсборо в золоченых рамах, античная мелкая пластика, немного Китая, Японии (фарфор, мебель), мягкий низкий столик со стеклянной крышкой, уставленный буквально всеми видами напитков. Неплохих. Старые, в отличном, впрочем, состоянии, персидские, и туркменские ковры. Кухня с набитым холодильником и милейшей прислугой Маргарет, которая, войдя в квартиру, немедленно разулась и в дальнейшем ходила по наборным из драгоценного, эбенового, палисандрового и еще бог знает какого светло-желтого цвета дерева, вощеным полам в чулках. «К которому часу вам приготовить завтрак?» – «Да я сам, не беспокойтесь». – «Ну что вы. Что бы вам хотелось сейчас? Может быть, что-нибудь выпьете? Все в вашем распоряжении». – «Скажите, Маргарет, а где в вашем городе можно купить целые штаны?» – «Сегодня нигде. Суббота, вечер, а завтра – воскресенье». В воскресенье в пять часов вечера я оказался в огромном зале, темные стены которого были шпалерно увешены работами старых мастеров. Лорд Вайденфелд устраивал презентацию моей книги. Вокруг огромного круглого стола стояли безмолвные, как дирижеры, слуги. За столом строго одетые джентльмены, никогда не знавшие, что такое ветер в мотне, слегка отпивая хорошее вино, вежливо и тихо обсуждали содержание моей книги, а я сидел и думал о латках на своих штанах. Не вставая. В понедельник я зашел в огромный магазин и вместо безусловных, английской мануфактуры, брюк купил в добавление к изношенным и залатанным сверх тогдашней меры мюнхенским джинсам – на первое время – две пары пятьсот семнадцатых американских штанов, чтобы надеть их и не снимать никогда, кроме сна.
Я не забыл о своей роли прохожего. Собственно о ней, об этой моей роли, и рассказываю. И вот однажды иду я по Москве в преддверии юбилея Большого театра и мечтаю сделать для газеты что-нибудь небывалое. К примеру, сфотографировать со сцены поклон солистов, замерших перед аплодирующим залом (с зажженной люстрой). В лавсановых штанах я оробел бы от этой идеи. Да и кто бы пустил меня хотя бы с газетным удостоверением? Но я был защищен Levis № 517, и они почувствовали это. Ни одна мышца на внутренней поверхности бедра не почувствовала движения воздуха. За кулисами Большого я бывал и раньше и знал, что по окончании спектакля после первых двух поклонов свет в зале зажигают, рампа подсвечивает силуэты танцовщиц на фоне заполненных партера и ярусов, но занавес закрыт, и остается только, чуть раздвинув его, просунуть аппарат с широкоугольным объективом и щелкнуть, оставаясь спрятанным от публики. Давали «Жизель». В ожидании финала я в джинсах и кожаной потертой монгольской несгибаемой куртке (словно она сострокана из задницы слона) в компании пожарных коротал время за кулисами, хотя выпивать им на работе не положено. Съемка была проведена, как задумано. Я отступил в глубь сцены и оказался среди застывших в полупоклонах балерин. Они были прекрасны в своих легких одеждах, преклонившие колено. Увлеченный наблюдением, я вдруг почувствовал, как легкий ветерок коснулся не только портняжной мышцы, но и четырехглавой мышцы, и икроножной, и остального организма. Это открыли занавес. Овация, которую я услышал в следующий момент, показалась чрезмерной, но я все же счел необходимым ответить моим почитателям легким кивком головы. Дали занавес, и в ту же секунду я услышал крик: «Кто пустил на сцену режимного театра этого мудака?!» Я прислушался, не холодит ли воздух внутреннюю поверхность бедра. Нет, ничего. Можно спокойно уходить. И идти дальше. Снимок сделан.
Рядовой войны Алексей Богданов
Не помнил он названий дорог и поселков, болот и лесов, мелких рек и крупных деревень. Не помнил номера частей, которые воевали на левом фланге от него или на правом. Не помнил, а может, не знал, потому что был Алексей Богданов рядовой боец от первого дня до последнего, потому что перед ним была война и шел он по этой войне пешком: в сапогах – тридцать девятый, в гимнастерке – сорок шестой.
Эх, взять бы ему в школе карту Европы, посмотреть ее хорошенько, заучить бы для журналистов и школьников (они любят, чтоб бойко) географию фронтовых дорог и рассказывать потом о своем геройстве с названиями. Но… То пойдет он на болото на зиму собрать клюкву, то старуха пошлет грибов наломать или за морошкой, то снег от окон надо отгрести, да и в баню на берегу Онеги (парилка хорошая) тоже не грех сбегать. Вот и выходит, что недосуг. А хоть бы и досуг: вы видели шрифт на картах? Разве ухватить его глазом в семьдесят четыре-то года? А хоть бы и ухватить: разве поймешь, что там в зеленых и коричневых ее разводах, когда географию эту самую представлял Алексей Богданов лишь на расстоянии винтовочного выстрела…
И если честно, журналисты и пионеры бывали у него нечасто, потому что не видели особого геройства в том, что, уйдя в возрасте сорока одного года в июле сорок первого на войну, воевал, как от него требовалось, до самого ее последнего дня неизвестный солдат. Только живой. Но вины Богданова нет в том, что смерть его миновала.
Воевал он исправно. Когда надо было стрелять – стрелял, когда ползти на проволоку – полз, когда брести по грудь в ледяной воде – брел, и под снегом лежал, и гранаты бросал, и из окружения выходил, и из лазарета в бой шел, а когда выдавали сто граммов – пил. Он уцелел, и теперь мы, отодвинутые от войны и воспитанные на выдающихся ее примерах, воспринимаем рядового Алексея Богданова историческим фоном для событий более значительных, чем пехотная атака в безымянном поле, и подвигов более ярких, чем захват вражеских окопов, залитых водой.
А кто знает, может, погибни Богданов в неравном бою с фашистами и найди мы через годы его документы в матери сырой земле, фронтовой путь рядового показался бы нам теперь из ряда вон выходящим, и мы искренне наградили бы его нашим вниманием. Посмертно. Потому что оборвавшуюся жизнь легче заметить, чем жизнь продолжающуюся.
Но слава богу, Богданова смерть миновала.
Я познакомился с ним случайно. Чистым маем в Севастополе, на 30-летии освобождения города. Махонький, в плюшевой кепке, в кителе с чужого плеча и с четырьмя солдатскими медалями на груди, стоял он на залитой солнцем улице города, который освобождал в сорок четвертом, но впервые увидел сегодня. А рядом с ним стояли люди, как в латы, закованные в ордена, старше его по воинским званиям и послевоенным должностям, но объединенные с ним единственной наградой, которую они все заслужили сообща, – майским днем в сорок пятом.