Рэгтайм. Том 1 — страница 22 из 71

Тем не менее… Когда он родился (первого апреля, разумеется), ангел в белом простом платье по обыкновению облетал всех новоявленных младенцев, озирая их с весьма значительной высоты. Однако крайневская мама – несравненная Илечка (как до сих пор называют ее друзья маэстро) – увидела ангела отчетливо.

– Доктор! – сказала она строгим голосом, в котором не слышалось ничего угрожающего, кроме любви. – Доктор! Потрогайте Вову, у него, по-моему, жар.

Ангел, сложив крылья, положил руку на лоб мальчику.

– Да, мамаша, у мальчика есть жар… и страсть, но надо много трудиться.

– Он мне рассказывает… Вова, хватит лежать, иди заниматься.

Они жили на медные деньги и работали весело и неустанно. Учителя Крайнева увидели в нем и ангельское касание, точнее прикосновение, и жизнерадостное трудолюбие…

Ни слава, ни признание, ни жизненный опыт ничуть не изменили отношений между ангелом, Вовой и мамой.

– Ну, как наш мальчик? – спрашивает он, прилетая.

– Никак не взрослеет.

– Вчера был над концертом. Он блистателен. Горжусь.

– А вы слушали его учеников, доктор? Кажется, у них…

– Жар и талант – вещи заразные, но надо много трудиться.

– Вова, ребята! Идите заниматься. А ты, Юра, ступай-ка за письменный стол.

Крещенный Крестами Степаныч

Кому-то, сколько ни живи, судьба не выпадет. Проскользишь ли выгнутым опавшим листом по поверхности жизни, повинуясь легким ветрам, или проведешь свои дни в ее глубинах, познавая их и добывая что-то полезное и поучительное для других (в первую голову, конечно, для других, не для себя же), или совместишь скольжение с нырянием, порождая нечто обаятельное и невредное, и тоже с пользой для страны и мира, может быть, а только, оглянувшись во все стороны, вдруг почувствуешь в районе солнечного сплетения душ пустоту смятения от ощущения неосмысленной тревоги. Это всё, что ли? Вроде было: и радость, и любовь, и потери, и разочарования, и крутые повороты, и скоростные участки. А судьба не случилась. Не предложили – или сам не выбрал. Так и прожил, не зная ее в лицо. Удачно.

Эдуарду Кочергину (Степанычу), сценографу, художнику и пронизывающему душу писателю, гибельную, сиротскую судьбу страна вручила в раннем детстве. Навсегда отобрав у него отца и на долгие ее тюремные годы маму, она вручила крохотному пацану, сыну врагов народа, повестку в сибирский приют, мало чем отличавшийся от зоны.

Оттуда, из других сталинских клеток для беспризорных детей, куда его сажали по дороге, он всякий раз бежал, чтобы, когда с другом, когда совершенно один преодолев тысячи километров и годы мытарств, не погибнув в послевоенной разрухе, не став малолетним вором, вернуться на родину, в Питер, и, встретившись там с освобожденной в пятьдесят третьем году маткой Броней – Брониславой Одынец, услышать от матери по-польски: «Все будет хорошо. Ты один мужик в роду и должен жить». И понять забытый язык.

Предложенный в детстве вызов судьбы Эдуард Степанович принял. И выиграл его. Свой дар художника он осознал в своем великом Побеге, когда гнул из медной проволоки для своих случайных попутчиков профили усатого и украшал наколками встречавшихся ему на пути уголовников.

Книга Кочергина «Крещенные Крестами» (где ленинградская тюрьма «Кресты» – метафора всего Советского Союза), написанная прекрасным русским языком, – одиссея. Она с непостижимой для тривиальной памяти точностью рисует не только образ человека – ребенка, выживающего в огромной, противной нормальной жизни стране, но и образ этой страны с живыми людьми – добрыми и негодяями, сострадающими и холодными холуями режима.

Как он это сделал? Как запомнил? Как сложил? Как написал «Ангелову куклу» – записки рисовального человека о питерских пятидесятых годах, проведенных среди воров, бомжей и проституток? И как с этим багажом он поступил на постановочный факультет Ленинградского театрального института к Николаю Акимову? А так! Эту судьбу он выбрал сам. И она привела его в лучший тогда Большой Драматический театр к Георгию Александровичу Товстоногову. Там Эдуард Кочергин (главный художник БДТ вот уже сорок лет) обрел славу одного из лучших мировых сценографов, там он создал сценические образы знаменитых товстоноговских спектаклей. Кочергин работал с Любимовым, Эфросом, Додиным, Яновской, Гинкасом, Чхеидзе… Он высоко чтим своими коллегами.

Он Мастер.

Он хороший человек. Не последнее это дело в профессии жизни.

Посещение Канчели

– Скажи, Николаич, – спрашиваю Георгия Николаевича Данелию, – если я напишу про Гию Канчели, что он гений, это как?

– Просто гений?

– Просто.

– Обидится.

– А талантливый гений?

Данелия смотрит в окно на Чистые пруды, гладит своих товарищей – котов Афоню и Шкета, насвистывает мелодию Канчели из своего фильма «Слезы капали» и с прямой спиной (которую нынче мало кто носит) ходит по комнате. Думает.

Понимая серьезность вопроса, сижу тихо и волнуюсь.

– Так можно.

Уф!

Теперь спрашиваю Канчели, который писал музыку к данелиевским фильмам «Не горюй!», «Мимино», «Кин-дза-за», «Паспорт»:

– Как вы работали, он ведь очень музыкальный?

– Я сажусь к инструменту, показываю. Он молчит. Еще показываю, держу аккорд. Тут из-за спины он протягивает руку и нажимает клавишу между моих пальцев.

– Так не лучше?

– Так не может быть.

Опять играю. Он снова нажимает ту же клавишу.

– Подумай!

Прихожу домой, проигрываю тему. Черт, он ведь прав.

Канчели смотрит в окно. Там не видно ни Чистых прудов, ни Куры, что в его родном городе Тбилиси, где он писал музыку для театра Роберта Стуруа и оркестра Джано Кахидзе, там тихая улочка бельгийского города Антверпен, по которой на велосипедах под дождем, натянув на черные широкополые шляпы полиэтиленовые пакеты, едут по своим бриллиантовым делам чрезвычайно декоративные ортодоксальные евреи.

Он поселился здесь на время, заключив контракты на написание сочинений для крупнейших симфонических оркестров Старого Света. И они играют его, собирая аншлаги. Восторженные слушатели, блестящая критика, эпитеты, до которых мы с Данелией и не додумались бы. И – исполнители самого первого мирового ряда. Назову лишь тех, кто вам наверняка знаком: Мстислав Ростропович – виолончель (теперь увы), Юрий Башмет – альт, Гидон Кремер – скрипка, лучшие ансамбли Германии, Голландии, Бельгии, Дании, Англии… Посмотрите на карту Европы – там перечислены все страны, где играют Канчели.

В крохотном кабинетике композитора мы слушаем последние записи.

– Нравится?

– Нравится, – честно говорю я, не обладающий достаточным количеством слов, чтобы описать музыкальные впечатления от сочинений Гии Канчели.

Он закуривает сигарету и недоверчиво смотрит на меня.

Я тянусь к инструменту с вытянутым пальцем.

– Так не лучше?

Он мягко отодвигает мою руку и говорит:

– Ты бы у Данелии чему хорошему научился. Хотя чему?

А я думаю: напишу просто – гений. Пусть обижается.

Шевчук

Его никто не ждал. Он пришел сам.

И путь его был не прост, но ясен.

Он вышел к нам со своей болью и искренностью, невиданной для поколения, которое привыкло прятать свои чувства, чтобы их не разъела агрессивная среда нашего времени, пропитанная фальшью, дурновкусием и скверным патриотическим пафосом.

Он обращается не к охлосу, не к толпе, не к безликой массе, но к себе, а значит к людям, не потерявшим лицо.

Он, взяв гитару, разговаривает с народом, который во все времена, а в наше особенно, представляет собой осознающее свое достоинство меньшинство.

Он не занял ничье место в наших душах. Он нагрел свое. Никому не уподобился и не приспособился для удобного житья.

Он – сам. И такой необходим. Не как пример и не как мерило. Как друг, которому Богом дано вслух чувствовать и переживать свое и наше.

Он прошел со страной трагические военные и драматические мирные годы, не потеряв доброты и разума и не растратив свой яростный и нежный талант.

Он ограняет твердые, точные слова в песни, которым тесно в концертных залах, на стадионах и площадях. Им только в душах вольготно. В наших слышащих душах.

Он странствующий по нашим сердцам и умам философ с гитарой. Отважный и сомневающийся бард, какого не было в наше время. Певец человеков.

Он вызывает доверие, любовь, а у кого-то ненависть, но он такой, какой есть, – всегда. Мы – разные. Очень разные.

Он хочет понять нас – и объединить. Зовет думать, чувствовать, сострадать. Сопротивляться и не убивать. Не убивать. Не убивать!

Но не все, слушая его, слышат его – певца, поэта, гражданина, моего друга – музыканта Юру. Юрия Шевчука.

P.S. В каждом американском доме обязательными были Библия и пластинка с песнями великого фолк-певца Пита Сигера. Он дружил с моим товарищем – моряком Сергеем Волковым (с которым мы под парусом перешли Атлантику) и подарил ему свое банджо. Это банджо капитан Волков перед своей смертью просил передать Юрию Шевчуку. Я понимаю: банджо Пита Сигера – просто инструмент. Но в нем сохранился чистый звук.

Без Егора

Время стирается. Обтрепываются его обшлага. У чьего-то времени протерты локти от письменного стола, у кого-то колени. А на ином оно и вовсе истлело и не узнать, чем был жив человек.

А есть времена крепенькие, хоть и ношеные, и в раздутых их карманах много событий, некогда важных, теперь просто все еще узнаваемых и дорогих неточными воспоминаниями, как это было тогда.

Для Егора Яковлева – одного из самых, да, пожалуй, самого значительного и блестящего газетного редактора девяностых – это тогда закончилось ровно десять лет назад. День в день.

Накануне я пришел к нему в больницу. Окутанный шлангами и проводами он лежал с компьютером-ноутбуком на груди и учился работать на враждебной ему технике.

Большими буквами на экране он с трудом набрал: «Рабы не мы. Мы не рабы». Это было обращение не к стране и народу, а к себе. К своим недугам. Организм более не предполагал жить, а Егор Владимирович – напротив. Мне бы побежать в лавку и принести какой-нибудь добрый старый «Чивас ригл», чтобы стаканчиком утвердить его право на жизнь. Пусть недолгую. Но я пошел на поводу у медицины, и организм победил Егора.