Рэгтайм. Том 1 — страница 24 из 71

Иосиф Сталин, по кличке Коба, был злобным деспотом. У него была мания преследования, страх и ненависть к посторонней свободе.

А Тенгиз Мирзашвили, по кличке Чубчик, был художником, дружившим с людьми.

Он писал трогательные пейзажи, прекрасных несбыточных женщин, цветы, птиц – все, чем украшена жизнь. Своей нежной наивностью и чистотой он напоминал Нико Пиросманишвили, на которого был похож. Вместе со знаменитым книжным дизайнером Аркадием Троянкером Чубчик подготовил поражающий воображение красотой и глубиной альбом-книгу «Пиросмани», увы, до сих пор – лет тридцать – существующий только в макете.

Он любил друзей и недолгих знакомых, которым щедро и смущаясь (не обременяет ли своим творчеством) раздаривал чудные полотна и рисунки.

А Сталина не любил.

Власть Тенгиз не понимал, и мне казалось, что она вовсе над ним не простиралась, потому что ему от нее ничего было не надо. А если мне от тебя ничего не надо, то какая у тебя надо мной власть? Ерундовая совсем. Достойная осмеяния.

Всесильные персонажи, в свое время наводившие ужас на окружающих и удаленных, с годами обрели образы, которым соответствовали, – маленьких потешных кукол. Чубчик, отложив на время сванские и кахетинские пейзажи и работу над книгой о Великом Нико, стал для себя рисовать галерею славы – отечественных руководителей в реальном, что особенно обидно для них, масштабе. Много нарисовал, но не всех. Не он пощадил современников – время его не пощадило.

И все же сотни картин остались. Остался и Чубчик, каким мы его знали и любим.

Ширвиндт и молоко

Он режиссер, он актер, он драматург, и главный зритель тоже он – Александр Анатольевич Ширвиндт. Конечно, есть и другие зрители. Восторженные. Потому что пьеса под названием «Шура» идет уже лет шестьдесят. С аншлагом. И неважно, сколько народа в креслах. Тысячный зал или единственный собеседник с рюмкой. И конкурентов на исполнение главной роли у него нет.

Помните выражение академика Ивана Павлова о том, что молоко – изумительная пища, приготовленная самой природой. У Нобелевского лауреата есть и другие мысли, но они не так близко связаны с феноменом Александра Анатольевича Ширвиндта, который, на мой взгляд, изумительный актер, приготовленный самой природой. И только ею. Как мы знаем, есть и другая пища, того же Повара, и есть другие актеры, созданные без их собственного участия. Однако белое молоко и блистающий Шура – это то, что соответствует обозначенному на этикетке. Молоко может, разумеется, прикинуться кефиром, сыром, творогом, мацони, даже поучаствовать в очистке водки, но основная роль молока – молоко. А Александр Анатольевич может предстать художественным руководителем, независимо ни от чего, посещаемого театра, а на сцене, на экране и в своей книге умно, и большей частью достоверно, изобразить какую-то другую жизнь, но основная роль Ширвиндта – Ширвиндт.

Он остроумен, парадоксален, талантлив, вальяжен и, в известном смысле, безразличен к тому, что не создано им самим на наших глазах. Слушать его – наслаждение, а смотреть на него – удовольствие.

Своим невероятным обаянием он переигрывает любых режиссеров и авторов, оставляя за собой право оставаться самим собой, в каких бы одеждах ни представал пред нами на сцене или на экране. Экрану и сцене это нравится не всегда.

Он дружит для собственного удовольствия, а выигрывают и друзья, потому что доброе участие в чужих судьбах ему не обуза, а радость.

Для собственного удовольствия он ловит рыбу на Валдае (не столько он ее вылавливает, сколько, собственно, сидит с удочкой, покуривая трубочку, на берегу), а выигрывают не только семья и близкие, но и сама рыба. Общаясь с Шурой, какой-нибудь окунек или красноперка, разумеется, попадается на крючок (как и мы, впрочем). Но с этого привлекательного крючка совершенно не хочется сходить. Ну, мне, по крайней мере.

И играет он для собственного удовольствия. Раздал Создатель нам карты. Кому какие. И каждый выбирает игру. Кто бридж, кто преферанс, кто секу… А Шура играет, на первый взгляд, в простую, а на деле сложнейшую игру (спросите у профессионалов) – в дурака. Он не избавляется от карт, побивая старшей младшую, создавая иллюзию мгновенного (и временного) превосходства, а набирает себе полколоды и выстраивает кружевные комбинации, не унижающие соперника, но демонстрирующие красоту и остроумие его игры. Он не проигрывает, потому что не стремится выиграть.

…Хотя кто знает, что у этого природного Артиста и симпатичного человека внутри?

Хамдамов Рустам

С первого своего появления и в дальнейших проявлениях он дал понять развитому кинематографическому миру – я не ваш.

Чтобы сохранить лицо, мастера́ белой простыни, угадывая безусловный талант подзащитного, несколько свысока придумали «загадку Хамдамова», хоть для него никакой загадки нет: он живет, как считает возможным. Агрессивная окружающая среда давно бы разъела его, не будь он из благородного металла.

Защищен собой.

Может быть, Рустам не снял все кадры, которые мог и хотел. Но он не снял ни одного, который не понравился ему самому. Только ему.

Каждый волен открыть для себя Хамдамова, но закрыть его не может никто. Он – стихия.

Ну почему же обязательно гром, молния, землетрясение или потоп? Линия, уводящая за горизонт, шелест листьев и женская улыбка, обращенная к себе, – разве не стихия?

Стихия. Тонкая, неповторяемая, капризная. Ее можно признавать или отвергать, от нее не убудет, и она не изменит выбору, разрушающему, быть может, себя. И – пугающая (не сильно) не готового к утонченности типичного человека.

Сам Хамдамов атипичен. Его неучастие в общей жизни объясняется для меня просто – он чужак. Всем.

В нем нет притворства. Он не имитирует участие в жизни «народа». Его эта жизнь интересует не больше, чем тех, кто ее проповедует, но он не играет с народом (даже кинематографическим) в поддавки, объявляя поддавки шашками.

У него никогда не было дворни и «хороших» крепостных, и он поэтому не чувствует необходимости фальшиво сюсюкать с потомками крепостных, дворни, бар и заискивать перед историей.

Он сам ее создает и узнаваем даже в не начатом. По мне, он один из самых реализованных режиссеров (ну, может, еще пару киноаутистов припомню), несмотря на то, что фильмы его в задуманном целом виде не дошли до зрителя, даже симпатизирующего Хамдамову.

Он понимает, что реальный, круглый мир без пошлости, без кривляния, без злобы невозможен, но на плоском экране в зале – отчего же! Здесь он может заставить женщину не поднимать руку выше плеча и придумать пространство, в котором не хочется жить, но оторваться от его созерцания невозможно.

С первого фильма – «В горах мое сердце» – стало ясно, что жизнь Рустама Хамдамова, даже будь она усеяна розами и украшена женщинами, сохраняющими стиль, будет доро́гой одинокого путника. Всегда.

Тамада

Я хотел бы встретить в России человека, который в разгар дружеского пира поднимется и, распахнув руки, как для объятий, произнесет в честь единственного грузинского гостя стихи, ну, скажем, Бараташвили: «Цвет небесный, синий цвет / Полюбил я с юных лет. / В детстве он мне означал / Синеву иных начал…» – и потому, что знает и любит грузинскую поэзию (в переводах Пастернака), и чтобы сделать приятное гостю, раз он приехал в Москву и сам же, по обыкновению, накрыл стол.

Вот русских поэтов за грузинскими столами я слышал часто.

Холод, голод, темнота. Стол в доме артиста и писателя Гоги Харабадзе собран из того, что хранится без холодильника: фасоль, сыр, вино. Мы втроем – Гоги, я и блистательный переводчик, поэт, собиратель грузинского фольклора и безусловный тамада Вахушти Котетешвили.

– Если бы грузины, которые враждуют друг с другом, прикоснулись к твоим переводам Рильке или Хайама, они стали бы лучше, – говорит хозяин.

Вахушти, чей дом под святой горой Мтацминда сожгли во время очередной грузинской революции, отрицательно качает головой, берет бокал и говорит:

– Это тоже моя судьба, что улетела птица мечты. / Это тоже моя судьба, что уже ни во что не верю. / Мудрость свою, радость свою, женщин своих / Я утопил в этой чаше. У меня остался последний тост: / Беда пусть будет здесь, а радость – там!

И он поднял руки к бесполезной без электричества лампе под потолком.

– За это пьем?

– Пьем за всех ненормальных, то есть за всех нормальных. Недавно зазвонил телефон и кто-то спросил: «Это бочка Диогена?» Я ответил, что сегодня каждый интеллигентный дом в Грузии – это бочка Диогена. Я хочу выпить за наши бочки и за Диогенов, оставшихся и без бочек, и без свечей.

– Это тост?

– Нет, за это мы просто выпьем, а тост я вам скажу словами Цветаевой.

Вахушти поднялся из-за стола и хриплым мощным шепотом (горло у него больное) произнес:

Я – страница твоему перу,

Всё приму. Я белая страница.

Я – хранитель твоему добру:

Возвращу, и возвращу сторицей.

Я – деревня, черная земля.

Ты мне луч и дождевая влага.

Ты – Господь и Господин, а я —

Чернозем и белая бумага!

Пусть будут счастливы все, кто хотят любить! Пусть будут счастливы все, кто хотят быть любимыми! И пусть они найдут друг друга!

– Это тост?

– Это тост!

– А знаешь, Вахушти, что рассказывал мне Тонино Гуэрра? К умирающему Феллини пришел друг-журналист и спросил его: «Ты о чем-нибудь мечтаешь, Федерико?» И тот ответил: «Еще хотя бы раз влюбиться!»

– Это тоже тост, Юра! За светлую мечту Феллини! Гаумарджос!

Фазиль

Кто это – в едином лакейском порыве на пуантах маршируют в портянках перед кремлевской стеной, изображая солистов? Это люди, которых я пропустил бы вперед или обогнал, чтобы не делить с ними дорогу, поскольку у меня есть привилегия – не коротать время с теми, кто мне не нравится.

А за стеной кто? Думал, случайные, а теперь я понимаю, закономерные, бесцветные, но не прозрачные персонажи. Чем они заняты? Они там играют в жизни. В мою, вашу… На деньги. Никогда не задумывались – по какому праву? А что, я спрашиваю, может, вам нравится, что в Кремле кто-то думает о вас? Правда, не в точности известно, что он ду́мает, и в точности неизвестно, что́ он думает. (Тот, что раньше там сидел и курил трубку с «Герцеговиной флор», тоже думал. Обо всех. И работал один за всех тоже, как раб на галерах, и от этого ли, а может, от природы, не добр был.) И этот не добр.