Рэгтайм. Том 1 — страница 25 из 71

Как же я люблю Искандера за точное понимание предмета всеобщего все еще обожания. Как он саркастически точен, как любим людьми, которые умеют читать. Как он, не нарушая ничьих границ, не аннексируя территории, соблюдая хельсинкские договоренности создал свою страну, свой мир живых людей, среди которых хочется поселиться. А и селись! Обложки открыты. Заходи. Будь гостем. В Абхазии любят гостей.

Мир потерян.

Наша планета, одиноко несущаяся в космической темноте, освещается разумом и талантом своих великих граждан. Среди них Фазиль Искандер – поэт, писатель, философ. Эти граждане Земли помогают Солнцу сохранить жизнь на нашей планете. Жизнь сохранить. Человеческую жизнь. Тем, кто понимает, что это такое. Не превратиться в скотов, открывающих охоту на себе подобных – не потому что голодны, а потому что темны, не образованны и озлобленны отсутствием разумного применения.

И народ под стать освободителям от жизни. Ему объяснили, что благополучие, которым обладают другие страны, украдено у нас, а не заработано трудом и законом чужеземных граждан. И он зол. И агрессивен. И готов, по мнению чиновников, затягивать пояса и с непонятной самому гордостью смотреть по телевизору, как умные специалисты по разрушению того, что начал строить еще Петр I, «заедаются» с просвещенным миром. А управляющие фоном ни за что не отвечают, но силуэт их напоминает мрачную фигуру, вышедшую из темной подворотни с обрезком трубы в руке и вопросом к прохожему, у которого, впрочем, неизвестно что в кармане (и на уме):

– Ты меня уважаешь?

– Я не хочу с тобой иметь дело. Но ты мне не страшен.

Это обидно. Но разве это повод для ожесточения? Займись своим делом. Прибери в доме. Оглянись, где живешь… Может, пройдет злость.

Два чувства дивно близки нам —

В нем обретает сердце пищу —

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

От культа недоброты, который насаждают сегодня в моей стране, есть прививка: это Александр Пушкин, Николай Гоголь, Лев Толстой, Антон Чехов, Андрей Платонов, Вениамин Ерофеев, Фазиль Искандер… Наша культура, наше искусство, наш русский язык.

Ну, оглянись!

То, чего нет

Мы с Сергеем Параджановым любили одну женщину, и это нас сблизило.

Он любил ярко и красиво. Когда она заболела, Параджанов прислал ей картонный ящик апельсинов. Не виденные до того экзотические фрукты она не стала есть не потому вовсе, что не знала как. Она разложила их на подоконниках и смотрела на «маленькi сонячки», что прислал ей среди зимы Сережа.

Любовалась и выздоравливала.

В другой раз он привез ее из деревни Болотня в цирк (впервые в ее жизни) и показал ей диковинных зверей. Не таких диковинных, как в течение своей долгой жизни придумывала и рисовала она сама, зато живых.

Великой народной художнице Марии Примаченко негде было смотреть фильмы Параджанова и его коллажи, но она любила в нем неподдельного художника, нежного человека и печалилась о нем, о его неприкаянной жизни, по которой он шел как по минному полю. Не с миноискателем, но обвязанный гранатами, чтобы взрыв был громче.

Сколько раз он умирал и возрождался, скольких обманывал и одаривал, с каким вызовом играл свою жизненную роль, постоянно обостряя драматургию и репетируя финал.

В нем жил великий Дар. В заточении, в невероятно неблагоприятных условиях содержания Параджанов пользовал его для друзей, для себя, для необязательных поступков и чудачеств. (Или, может, оберегал таким образом?)

Но когда тот вырывался на волю, он сам водил Параджановым, и тогда рождались невероятные, невиданные (и часто, увы, не видимые нами) фильмы. Завораживающие и не до конца постижимые.

Однажды мы встретили Сергея Иосифовича на улице после того, как он раздал случайным прохожим помидоры, купленные сестрой для семьи, и отправились к нему домой в старый район Тбилиси. Там он одел нашего общего друга Гоги Харабадзе в берет с пером и блузу, сшитую в подарок Феллини (но так и не отправленную в Италию, поскольку Феллини пока было что носить), подарил мне базарный коврик с вышитыми на нем русалками среди лебедей, сел на край ящика, в котором лежала гранитная его голова, и, положив правую руку на сердце, которому нам следовало верить при жизни, велел расчехлить фотоаппарат.

И я снял то, чего больше нет. Но, кажется, было.

Свет моих очей

История болезни

На базаре в Николаеве было что видеть. Зеленые, желтые, красные болгарские перцы, малиновые помидоры, горы полосатых арбузов, лиловый лук возами и изумрудные огурцы, куры крапчатые, белые, золотисто-коричневые и расфуфыренные в пестрое индюки. Серебристо-голубая рыба, фиолетовые баклажаны, розовые поросята, рубиновое домашнее вино, в котором матово преломлялся и выходил слегка под углом опьяненный луч солнца.

В центре рыночной площади – гигантский дощатый цилиндр с изображением двух нездешней диковинности существ в серебряных доспехах и шлемах, несущихся вихрем друг за другом, и афиша: «Мотогонки по вертикальной стене! Выступают братья Петр и Нина Салашные!» На столбах, растягивающих мотоциклетную «бочку», объявления про нас: «Юношеский чемпионат Украины по мужскому поло».

Мы, ватерполисты сборной Киева, бродим по базару, радуясь возвышающей нас глупости, напечатанной в афише, рассматривая торговок и нищих, определяя на набитый послевоенный глазок, кто действительно инвалид, а кто придуривается, и вдруг видим пару слепых.

Они брели среди всего этого зримого нами великолепия в полной темноте. Их приговорка отличалась от песен и речовок, которыми пользовались многочисленные просители милостыни, отсутствием жалостливой истории собственной несчастной жизни. Она была проста и тревожна: «Человек судьбы не знает, и каждый может быть без глаз».

Из всех военных инвалидов самыми пугающими своей судьбой доживания были потерявшие все конечности и слепые. «Самовары» на улицах не появлялись. Благодарное за подвиг и страшные увечья во здравие его государство прятало этих инвалидов в приютах, и обитали они на дне детских душ кошмаром беспомощности. Каждый понимал, что в мирной уже жизни такое несчастье почти нереально. Но слепота… Она была возможной. И тогда, и потом. Этот страх мы носим всю жизнь. Я ношу.

Раздвоенные указательный и средний пальцы, поднятые вверх, нынче означают победу (victory). Опустите их горизонтально, и вы получите самый страшный знак угрозы послевоенных лет.

Имя знаменитого офтальмолога Филатова мы слышали с детства. Это был символ беды. Какой он доктор, мы не знали, но понимали, что всех он не спасет, потому что каждый видывал в своем дворе слепых певцов, сидящих на футляре от трофейного аккордеона с шапкой у ног и бормочущих неловким протяжным речитативом: «Фугасной-бомбой-весом-в-пятьсот-килограмм-разбомбило-дот-и-меня-тяжело-контузило. Голуби-что-ж-вы-не-летите-что-ж-вы-не-подниметесь-у-высь-голуби-что-ж-вы-улетели-что-ж-вы-приподнялися-у-высь-голуби…»

В том времени было много более важного, чем скорый говорок двух слепых на базаре, что следовало бы хранить в памяти. Однако таинственная связь между глазами и водным поло, не прочитанная тогда в Николаеве, отложилась в зашитом временем кармане сознания. И лишь спустя сорок лет, когда я недвижно лежал на спине в тринадцатом глазном отделении пятнадцатой московской больницы после моего безрассудного возвращения (для забавы) в водное поло, мозг от скуки выкатил мне: «Человек судьбы не знает…»

А знал бы…

Что за мучительное было бы существование. Ожидание радости – без радости ожидания. Потери и расставания утратили бы боль, осталось бы предвкушение боли – мучительный, лишенный избавления и потому бессмысленный суррогат чувства. Да и сама жизнь стала бы ожиданием смерти.

Не люблю я чужие предсказания, пророчества и прогнозы. Во-первых, они врут. Во-вторых, иногда говорят правду. Совпадения вызывают безотчетное, а потому опасное желание следовать пути, указанному кем-то случайным и совершенно безучастным к твоей судьбе. Опять выплыло это слово.

«Следуй избранному, но не определенному. Не жди конца света. Он уже наступил, и если ты его не заметил – значит, это твое время. Ты хочешь результата – он придет сам. И он – ничто. После него – ничего. Он не принадлежит тебе. Твой удел и счастье – процесс. Действие. Путь. Пройди и узнай сам. Предсказание крадет у тебя дорогу, рассветы над озером, случайную птицу, поющую не тебе, встречу, любовь… Ты будешь ждать женщину в желтом берете и пропустишь простоволосых. Летай, не зная судьбы…»

Хотелось бы следовать словам, нацарапанным воздухоплавателем и философом Винсентом Шереметом на глиняном плато Устюрт после дождя фитилем сгоревшей свечи, чтобы и незрячий, случайно забредший туда, мог ее прочесть. Его книга «Плавания» содержала и другие соображения, но была засыпана песчаной бурей в феврале тридцать девятого года, в чем легко убедиться и зрячему.

«Примета – не знак, не предсказание, не прогноз, а часть событий, заброшенная по времени вперед. Поэтому заметишь ее или пропустишь – все равно: целое произойдет».

Желающий может приготовиться, мы с Винсентом не против этого.

Слепые нищие и водное поло имели связь, но я ее, к счастью, не распознал. Впрочем, это не имеет значения: все равно пришел бы в бассейн с прекрасным в прошлом ватерполистом Андреем Верещагиным, стал бы в ворота, получил бы тяжелым, мокрым мячом по голове и после удара стал бы обретать темноту (от носа к центру) в правом глазу.

Спасибо, Лялечка! В то время, когда я бродил по николаевскому базару, плавал и играл в ватерполо, Ляля (впоследствии Елена Олимпиевна) Саксонова училась в Третьем медицинском институте в Москве. Ни она, ни я (а вместе со мной тысячи людей, которым она поможет) не знали, что наша счастливая встреча предопределена поступком, из-за которого Ляля три месяца не разговаривала со своей мамой, которую любила нежно и подражать которой не хотела, осознавая масштаб ее личности.