Рэгтайм. Том 1 — страница 40 из 71

– Чувство страха…

– Какой страх? Нет никакого страха. Возникает состояние такой концентрации, что шепот в углу операционной кажется громом. Тут отключаешься вообще от всего.

– Ты не кричишь в операционной?

– Нет, а здесь это вообще не принято, лишние секунды уходят на произнесение мусора.

– Ты подвержен страсти?

– Наверное. Страсть – это увлечение новой идеей или операцией, которая должна обязательно быть результативной. Ну да, мне хочется сделать что-то, что не делаю сейчас. Но таких операций очень мало. Главным образом из-за сомнений в их целесообразности. Когда отдаленные результаты не проверены.

– Ты ощущаешь миссию – спасти ребенка?

– Что за пафос! Ты провоцируешь меня? Хирургия – это в какой-то степени наука, но, с другой стороны, это… рукоделие, ремесло. Высокие слова и мысли приходят в голову кому-то постороннему, кто плохо ее знает. Со стороны кажется, что ты только и делаешь, что спасаешь жизнь. Так получается, да, но ты-то просто делаешь свое дело. Буднично… Так, пошли посмотрим больного.

– Кто он?

– Мальчик.

– Маленький?

– Шесть дней.

Вторую операцию я отстоял, как и первую, наблюдая за будничной работой. Крохотное сердце билось ровно. Спустя час Алекси-Месхишвили посмотрел на ассистента, кивнул и, незаметно покинув операционный стол, сел у стенки, занося что-то в журнал.

– Трудный случай, – сказал он.

– И что будет?

– Ничего не будет. Отвезут в реанимацию и через неделю выпишут. Ты видел сердце? Крохотное… Нет? Бывают еще меньше, я прооперировал мальчика 800 граммов…

– Жив?

– Жив и здоров.

В этом месте мне захотелось пофилософствовать о романтизме и таинственности сердечных операций. Зная Ладо, я удерживаюсь от рассуждений, чтобы не испытывать неловкости. Однако:

– Когда-то Францев рассказал мне, что, впервые увидев во время операции пустое пространство вместо сердца, он подумал, что на этом месте должна быть душа.

– Он лучше других знал, что там на самом деле. Там – место сердца, но ощущение в первый раз сильное. Когда привыкаешь, это становится будничной вещью.

– Но сердце обладает магией? Это не обычный орган?

– Ну, есть у людей представление, что сердце связано с душой.

– Это не так?

– Не так, разумеется. Возьми Гиппократа (хочешь прочесть – у меня есть), он считал, что сердце содержит душу и воздух. Это, конечно, не соответствует действительности. Человек ощущал этот орган в себе, если волновался, радовался. Но он не ощущал поджелудочную железу. Поэтому и возникает романтический ореол вокруг сердечной операции. С мозгом то же самое.

– Скажи, Ладо, можно доброе сердце отличить по виду от злого?

– Нет, конечно. Если мы говорим о здоровых сердцах, то они – как у Толстого семьи. Все здоровые сердца похожи, но не одинаковы. Образ сердца разный. Но этот образ не связан впрямую с характером человека. Внешне, во всяком случае.

– Но человек, которому меняют сердце, меняется вместе с ним?

– Меняется. Не потому, что сердце содержит в себе душу другого человека, а потому, что он, уйдя от неминуемой смерти, еще острее боится умереть. Он бережет сердце, выполняет все, что говорят врачи. Ты видел здесь людей с марлевыми повязками? Это всё пациенты с пересаженными сердцами. В самой операции ничего сложного нет. Она гораздо проще, чем операция сложного порока. Там ничего не надо придумывать. Само пришивание длится где-то тридцать-сорок минут. Сложность не в хирургическом акте. Послеоперационный период, преодоление отторжения, создает огромные трудности. И подготовка. Точнее, доставка донорского сердца. Обычно это все происходит по ночам. Требует точнейшей координации и быстроты. Мне приходилось участвовать в этих экспедициях. Гонка на автомобиле в сопровождении полиции, самолет, взлетающий, как только сердце вносят на борт, вертолет из аэропорта в больницу (тут есть посадочная площадка). Бригада, готовая к немедленной работе. Сердце не может долго ждать.

– Детям тоже пересаживают сердце?

– Ну да. Правда, это еще сложнее организовать. И донорские детские сердца еще большая редкость.

– Может ли хирург стать звездой?

– Бернар пересадил сердце первый в мире и стал звездой, но на этом закончились его хирургические достижения. Он стал публичным человеком, предметом обсуждения и участником разных не связанных с медициной действий. На создание образа у настоящего врача не должно быть времени.

– Ты делаешь 300–350 операций в год. Исключая выходные, отпуск, командировки, по две операции в день. Получается, около четырех тысяч детей ты прооперировал.

– Здесь, в Берлине, и две тысячи в Москве. В свое время мы считали, что в Советском Союзе рождается 40 тысяч детей с пороком сердца. И половину из них хорошо бы пропустить через операционную сразу после рождения. Бакулевский институт не мог помочь всем. На периферии еще сложней. Сердечная хирургия требует колоссальных затрат. Здесь общество осознало, что не железные дороги, а уровень медицины определяет степень цивилизованности. Здесь никто не ворует и не берет взятки. Подарки не приняты. Больной говорит спасибо и уходит. Это норма. Он имеет право на помощь, врач обязан по профессии помочь.

Ладо приехал на хирургическую конференцию в Сибирь, сделал там доклад и пару операций и вернулся удрученный. Его расстроили не только пустые залы и полные врачами буфеты во время докладов, не только нежелание значительной части хирургов учиться, но абсолютное бесправие больного и безответственность медицины. Нам не нужны не только больные, но и здоровые граждане. Они мешают государству: съедают много, тратят электроэнергию и воду, хотят занимать квартиры и отбирать у страны деньги, которых едва хватает. Они хотят жить, не хотят болеть, и больше того – они размножаются.

Поэтому здравоохранение наше можно трактовать как охранение здоровых от больных. Что сотворит врач, то и сотворит. Больной гражданин защищен еще меньше здорового. Никто не спросит, никто не осудит за испорченную или неисправленную жизнь. Власть врача над больным безгранична. (Я не говорю об исключительных докторах, которые достойны поклонения и благодарности и которых немало.)

– Ты чувствуешь власть над человеком, который ложится на операцию?

– Его судьба зависит от меня, но власти над ним у меня нет. Над другим человеком – какая власть? Только над собой. У меня ответственность колоссальная. В Англии один очень известный хирург был приглашен в частную клинику, где соперировал больного. Блестящий хирург. Но он больного после этого ни разу не посмотрел. Понимаешь? И больше его не приглашали.

– А ты – смотришь?

– Сейчас задаешь этот вопрос для кого? Ты же знаешь, я пять раз в день смотрю больных, когда их оперирую. Между прочим, Бураковский был такой человек – очень ответственный по отношению к больному, он приходил рано и смотрел, и в субботу, и в воскресенье. Человек старой школы, он учился у больших хирургов. Другие были моральные критерии. А потом все общество стало коррумпированным. Единицы остались вне этого, а остальные – знакомые, знакомые знакомых, чьи-то дети, нужные люди, и все деградировало в конце концов. Жаль! Двадцать один год я провел в Институте имени Бакулева. И мне кажется, сделал немало.

Из справки о творческом вкладе Алекси-Месхишвили, представленной на соискание Госпремии СССР 1986 года, подписанной директором Института сердечно-сосудистой хирургии имени Бакулева академиком АМН В.И.Бураковским:

«Являясь руководителем отделения интенсивной терапии и реанимации для новорожденных и грудных детей с врожденными пороками сердца, В.В.Алекси-Месхишвили в течение многих лет возглавляет научно-практическую деятельность в этой области в СССР.

Разработанные впервые в СССР им и под его руководством важнейшие аспекты проблемы интенсивной терапии носят оригинальный характер, в ряде случаев выполнены впервые в мире…

В.В.Алекси-Месхишвили… выполняет сложнейшие операции на сердце у грудных детей, обладает самым большим опытом в СССР в этой области».

Да, Ладо работал блестяще, но стиль его жизни несколько расходился с принятым тогда в работе и карьере. Он считал, что совместные выпивания, по субординации и без нее, не увязываются с родом работы, которой посвятил жизнь. Он, грузин, никогда не приглашал домой на «нужные» кутежи. Друзья приходили к нему, он был радушен и обаятелен, но среди вечера мог исчезнуть на тридцать-сорок минут, чтобы проделать обязательную пробежку, необходимую, как он считает, для поддержания формы.

Он высказывал по наивности и прямоте некие вещи, которые хотели сказать многие, но не говорили. Его перестали пускать на конгрессы за границу. Три года выдерживали уже в перестроечное время. Он продолжал оперировать и строить вместе с командой уникальное свое отделение.

Месхишвили приехал в Западный Берлин в крупнейший европейский сердечный центр, увидел новые хирургические возможности и попросил отпустить его на стажировку:

«Владимир Иванович! Пишу это письмо, надеясь на Ваше понимание и доброе ко мне отношение… Я получил от профессора Хайнера приглашение поработать в течение года в руководимом им центре кардиохирургии. Этим мне предоставляется уникальная возможность в течение упомянутого времени детально и изнутри ознакомиться с самым современным уровнем хирургии сердца».

Бураковский был яркой фигурой. Широк, красив и знаменит. Он любил Ладо. Может быть, этот шаг Алекси-Месхишвили оскорбил в нем чувство доброжелательного патрона и он не понял всепоглощающей страсти Ладо знать и уметь все в сердечной хирургии.

«У тебя не хватило чисто профессиональных навыков, – писал академик в ответе, – творческого запала, а в силу свойств характера – и коллегиальности. Таким образом, как с профессиональной, так и с общечеловеческой точек зрения ты нам давно уже стал ненужным. Более того, ты стал тормозом прогресса, что и наблюдается вот уже больше года…»

Теперь Владимира Ивановича нет, и не с кем обсудить или решить эту драму. После ответного письма академика, написанного, думаю, в свежей обиде, Бакулевский институт, наша медицина и дети на годы потеряли профессионала, который, по словам того же Бураковского, «выполняет сложнейшие операции на сердце у грудных детей, обладает самым большим опытом в СССР» (а теперь, скажем, и в Европе).