Потом пошел он учиться в вечернюю школу и стал на пять лет колхозным кузнецом. Работал, за мамой присматривал, картины рисовал, заканчивал десятилетку. «Та такое образование не особенное получилось».
Он приходил в одиннадцать часов из школы, где отсиживал после работы, и рисовал. Шестьдесят картин сделал, пока в кузнице работал.
…Когда маленький Федя сам ногами пошел, он уже не просился на руки. Видимо, чувствовал, что мать не может его носить. Сама едва двигалась с палкой или костылем. Да и куда ей было ходить. Вокруг война.
Мария вспоминает жизнь, хотя она целиком и не очень запомнилась ей. Горе и война запомнились и что было тяжело, будто душа под лед ушла. Знала она, что на фронте трудно, а под гнетом легко не бывает. Помогать ей никто не помогал, да и кто мог, если отец, первым вступивший в колхоз, и брат Петро, первый председатель того колхоза, прятались от фашистов по лесам. Федю отправила Мария к дядьке Савочке на хутор, а сама жила и горевала одна. И хоть верила Мария, что в войне наша сила победит, а без вести жила в тревоге аж до той зимней ночи, когда увидела сон.
Третий сон Марии приснился, когда немцы подошли к Москве. Будто вышла она на улицу, и все люди вышли, а над ними низко туча черная на все небо. И волнуются все, потому что как упадет та туча на людей – Страшный суд будет. А уж вдруг раскаленное солнце ударило в эту тучу, и в другой раз, и раскололась туча, а солнце пошло в гору, и пошло, пошло, и там уже греет где-то, а нам холодновато пока. А там греет…
И поняла Мария, что немцев солнце победит и надо теперь ей ждать, когда оно станет греть на Украине, а только ждать предстояло еще чуть ли не два года.
И еще был сон про лебедей, гнавших черных птиц, и нарисовала она тот сон в картину. Это было уже накануне освобождения, но о приближении наших Мария знала и без сна. Больше лютовать стали немцы… Петра-пивовара, брата Ивана – в яму. Восемьдесят человек положили в яму в райцентре Иванково.
Мария Авксентьевна опустила голову:
– Ой, лихо, лихо! Люди, что вы творите? Не люблю войну… Кабы все люди взялись за землю, а не за те ломаки (палки) дурные, какими бы они были гордыми да богатыми. Разве тем, что на земле или возле дела, надо воевать? Гнать велики гроши на то клятое оружие? Кто к войне зовет, тот обороняет себя от своих людей. Он для себя все значит и других собой дурачит, – заключила Мария, словно подписала одну из своих картин.
Катя бросила возиться и стояла задумчиво у окна, глядя во двор на сынов, таких же добрых и красивых, как сама она и Федор. Они чистили мотор мопеда, который испортил Федор, насыпав в бак сахар, чтобы Петя, мотаясь по шоссе в другое село к девушке, не попал ночью под машину. Когда диверсия раскрылась, я думал, будут спор и ссора, но Петя, мягко улыбаясь, сказал:
– Вы ж, батько, больше не кидайте в бак сахар!
– Ага, – ответил Федор.
Катя вышивает ришелье. Все время, что не ухаживает за Марией и детьми, не ходит за скотиной, не возится в огороде, не стирает, не варит, все это время Катя сидит за швейной машинкой и вышивает узоры на белом полотне. Долгое время ей не разрешали работать дома и давали большой план, а тут забота: что стар, что млад, что Федя… Принесла она раз из аптеки пластырь от мозолей, которые Федор нахаживает за телятами, а он боится лечиться, говорит: «Ноги пусть устают, это ничего, я за руки опасаюсь, чтобы потом около кисточек не было плохо».
Но это слова. На руках у Феди такие же мозоли, и она переживает, что устает Федя от колхозных дел и некогда ему бывает не только рисовать, но и придумывать картины.
– От это нет! – решительно отвечает Федор. – Мне ж картины в голову приходят на работе, в поле. А бывает, ночью встану – Катя знает – план складывать. Приходит, и все! И вообще: мне что художество, что колхоз – разницы нет, а вот на производство меня не тянет. Там земли нет, в одном дворе надо работать. А тут всё я переделал и все меня за это любят. Вот давай, я запрягу коней и проеду селом. Двадцать человек скажут: «Федя, вспаши мне…» От как любят.
Он правда вспашет лучше всех, и подкует, и дом поможет сложить, и все с удовольствием и без всякого ощущения, что кто-то задолжал ему за помощь. Да он и не думает, что кому-то помог. Женщины – те скажут: «Кто в селе дом складывает, там и ты на стропилах сидишь, топором машешь, а тебе кто помогал?» Федя засмеется, отмахиваясь:
– Для меня ж это удовольствие. Надо все любить, чтоб получалось хорошо. А я люблю и колодец выкопать, и пахать, и косить, и дерево посадить. О! Что за Украина будет без садов.
Я вспомнил, как весной повел меня Федор в сад показывать, как он «прищепил» на антоновку полдесятка других яблонь, и грушу, и сливу (а может, и вишню). Оно ж цвести будет сколько времени, восхищался он, и интересно! Он ходил по цветущему саду и рассказывал, что картины надо поставить под деревья и это будет правильно, потому что все, что он с мамой рисует, отсюда, от природы, и берется.
Я запомнил эту Федину мечту и обещал на выставке в Москве сделать так, чтоб его картины «паслись на природе».
Дядьку Петра хоронят. В день, когда я уезжал из Болотни, хоронили дядьку Федора – Петра Авксентьевича Примаченко. Организатора и первого председателя болотнянского колхоза. Собравшиеся на похороны были большей частью пожилые люди, помнившие красивую душу и добрые дела дядьки Петра. Это он посадил сады в Болотне, поднял хозяйство. С первым ударником, своим отцом, вылепил бюст вождя и поехал телегой в Иванков, а там в день Первого мая несли они на носилках бюст на демонстрации (как в Киеве), он же и павлинов двух купил и выпустил для красоты на колхозный птичий двор.
– Поучительный был человек, – сказал сосед Петра Максим Харитонович. – За колхозную коровку переживал больше, чем за свою. Федя – тот тоже чуть было не утоп с конями за общественное имущество.
Вечером Федя провожал меня из Болотни в Москву. Мы обговаривали все условия его приезда: кто будет телят пасти, кто коня накормит…
Татьяна Трофимовна Данько взяла на себя труд доставить на районном автобусе пятнадцать Фединых картин в Киев, где погрузят громоздкие работы на трейлер и отправят с оказией в столицу. Работы Марии Авксентьевны я уже передал в ЦДХ, где их оформлял в рамы замечательный мастер Вячеслав Никандрович Шабалов… Билет и гостиница заказаны.
Федор едет в Москву. Накануне открытия выставки Примаченко картины были развешены, телекамеры расставлены. Памятуя Федину идею о пасущихся картинах, мы с Савелием Васильевичем Ямщиковым при ясной погоде вынесли Федину живопись на залитую солнцем лужайку у Крымского моста и вместе со случайными зрителями подивились красоте и соответствию картин небу, воздуху, траве, реке… Мы готовились к завтрашнему приезду Примаченко.
А в это время Федор готовился к своему первому в жизни путешествию на поезде. Он постригся. Надел белую нейлоновую рубаху, майку под нее, пиджак, шляпу. Портфель взял. Мария Авксентьевна очень волновалась, но понимала, что такая уж выпала Федору судьба, не возражала больше. В день отъезда выяснили, что старший сын Федора Петя тоже хочет ехать. Пусть, решили: всё одно! Петя сходил в соседнее село Обуховичи за кроссовками, белые штаны у него были… Все!
В Иванкове Данько дала путешественникам в провожатые Таню Барсименко. Втроем они сели в автобус и поехали в Киев, где собственный корреспондент «ЛГ» уже заготовил им билет на «быстром поезде». Дорогой из Иванкова Федор спрашивал у Тани, на что похож поезд. Как автобус, только на рельсах? И волновался: а милиция там есть, а доктор, а аптека?..
Выпив газированной воды с сиропом и бесстрашно проехав на метро (Петя впервые), они вышли у вокзала. Он поразил Федора высотой сводов «наче церква». К поезду подошли за полчаса до отправления. Федя с Петей и Таней вошли в купе и спокойно проговорили до той поры, пока поездной голос не сказал про провожающих. Таня вышла и помахала на прощание: «До встречи в Болотне…» Проводник стал на подножку. В Москву!
Утром я встречал Примаченко в Москве. Поезд прибыл вовремя, но ни Федора, ни Пети в нем не было…
Выставка прошла успешно, но картины на лужайке у ЦДХ паслись без пастуха. Тысячи людей открыли для себя мир живописи Марии и Федора Примаченко, а миллионы телезрителей услышали рассказ о них, увы, вместо встречи с Федей.
За минуту до отправления он выскочил из купе – железного ящика, где сидели чужие люди, из поезда, который вез его без его участия, от ограничивающего весь мир окна над липким, крытым дерматином столиком. Они выскочили с Петей из условного суетного мира перемещений. Домой, к привязанному на лугу коню. Как он будет без него? А телята – двести пятьдесят душ – неизвестно как, с чужим человеком, а мама, а Катя?..
В другой раз! Зимой. Потом. Тогда уж и в Большой театр! И на Красную площадь!
Вечером он уже отвязал своего коня…
После выставки я привез картины Марии Авксентьевне и Федору; Федор пригласил меня утром пасти телят.
На рассвете мы едем на телеге, запряженной Серым, по ровным росистым полям. Цветы – по ступицу колеса. Въезжаем в лес, и, не сходя с телеги, Федя показывает мне крепкие красноголовые подосиновики. Набираем полведра, пока едем. Конь отфыркивается.
Мне хочется самому, без домыслов узнать, почему он не приехал в Москву, но я удерживаюсь, правда, недолго.
– Ты из-за Серого с поезда слез?
– Я его еще Малышом зову за то, что он найвыщий в колхозе… А наверх не дает садиться… Но!.. Малыш… Смотри, какой хлеб богатый. Как стена…
Мы выезжаем на дорогу, проложенную по хлебному полю.
– Федя, – спрашиваю, – а что такое красота?
– Хлiб!
– Хлеб?
– Да! – смеется. – Хлеб. Саме те! А что может быть красивей, как хороший хлеб растет… Слушай, Юра. Я тут пасу, а как ветер гульнет, так оно красуется, словно волны…
Мы доезжаем до вагончика на ржавых колесах. Внутри столик, свечка и спинка от дивана для отдыха.
– Я хочу эту будку бусликами (аистами) обрисовать и колес на столбах наставить. Пусть гнездятся. Они любят, где люди.