Рэгтайм. Том 1 — страница 53 из 71

– Данелия. Два!

– Нет, дорогой.

– Да, дорогой. Кто лучше меня знает, что мне нравится?

– Ладно, дорогой. Хочешь, новое кино покажу?

– После «Ку! Кин-дза-дзы» снял? Конечно!

– Нету…

– Совсем нету?

– Пока только идея.

– Ва?! Новая?

– Хочу не большую – рисованную.

– Замечательная будет! Я так думаю.

– Сниму – скажешь.

– Я сейчас скажу, Николаич: кто лучше тебя снимет!

Серебряная муха (Chamaemyidae)

Мечтай свои мечты. Опиши их.

Но перед этим проживи их.

Надпись на памятнике Самюэлю Эллиоту Моррисону, мореплавателю и любителю историй

Ученые подозревают, что человек может жить, как ворон, – двести лет. Эта перспектива не пугает меня, но заставляет задуматься: чем бы заняться, ведь запас любопытства и любви не изменится. Не так ли?

Страсти, метания, открытия, угрызения совести, ощущения потери и радости преодоления останутся позади. На земле, где только страх и войны не переводятся, будут стоять люди, так плотно, что движение, а значит, и общение сильно затруднятся. Им останется в тесном одиночестве вспоминать свою молодость и все еще живых стапятидесяти- или ставосьмидесятилетней давности любимых женщин и молча перерабатывать жиры, белки и углеводы.

Они не смогут упасть, потому что плотность толпы – шесть человек на квадратный метр – не позволит им. Они будут умирать в атмосфере, которую создадут без участия цветов и травы (для них не останется места), как деревья (уничтоженные раньше), высыхая и не пугая никого, потому что естественная кончина – намного позже потери жизни – станет желанной.

Но желаний их никто учитывать не будет, поскольку за двести лет ученые, молодые и тщеславные, придумают способ достичь успеха в продлении жизни еще лет на сто, и люди будут продолжать обменные процессы в организмах, мешая своей смерти. А править ими будут те же самые негодяи или умельцы, которых двести пятьдесят лет назад они по безрассудству, темноте или умыслу избрали себе в вожди.

В больших странах еще сохранится простор для ходьбы: утром – в одну сторону, вечером – в другую, чтобы не сталкивались потоки. Продуктивное население естественного возраста ночью будет пробираться мимо спящей стоя толпы к рабочим местам, чтобы трудиться над проблемой продолжения жизни. Все рыбы, птицы и звери будут съедены, и роль мелких насекомых возрастет.

Тогда-то мир вспомнит замечательного энтомолога Виталия Николаевича Танасийчука, пришедшего полвека назад в Зоологический институт и севшего за небольшой стол у окна, выходящего на непарадные зады стрелки Васильевского острова, рядом с чугунным умывальником, ровесником питерского водопровода. Он и по сей момент, момент написания этого реферата его жизни, изучает и описывает двухмиллиметровую муху, названную им серебрянкой и так и именуемую в научных кругах.

Из трехсот видов этой самой мухи, обитающей на земле (и к моменту светлого, но тесного завтра имеющей шанс стать кормом для бесконечно долго и агрессивно живущей мировой толпы), чуть не две трети видов открыты Виталием Николаевичем. И кто же, как не он, точно скажет, какие из этих видов безвредные для никак не угасающего организма, а какие – внешне совершенно неотличимые от действительных – виды-двойники, от которых пользы и вовсе никакой.

Ведь нет у вас ни микротомного ножа, ни опыта, ни знаний ведущего специалиста Зоологического института, ни умения сделать для определения вида необходимый препарат из гениталий насекомого. Да вы их и не найдете и съедите черт-те что, по темноте своей.

А Танасийчук знает о мухе серебрянке все. Ну, во всяком случае, больше, чем кто бы это ни был в мире. А как он о ней пишет!

«Глаза у серебрянок крупные, неправильно овальные, между фасетками заметны редкие, мелкие хеты».

Ах! Поэзия – страсть Виталия Николаевича.

Впрочем, у него немало и других пристрастий: путешествия, археология, писание книг, фотография, спелеология et сetera.

Писание писем не входит в число увлечений. Просто он их пишет. Среди русских интеллигентов традиционного толка это случалось часто.

…А ну-ка и я попробую (не претендуя на звание), просто из приличия (на которое, впрочем, мне тоже претендовать слишком смело):

«Любезный моему сердцу и уму Виталий Николаевич, несравненный Чук! Это я откликаюсь на твои письма, которые получал на протяжении чуть не полвека нашей дружбы (с тех пор как покинул Питер), на которые никогда не отвечал, а иногда и не распечатывал вовсе, опасаясь упрека за молчание. Но упреков не было. Было радостное возмущение: “Мой дорогой, молчаливый друг!”

Теперь сподобился написать. Ну и как вместить в текст нашу совместную и твою отдельную жизнь, поражающую постоянством разнообразий?»

Я сижу на подоконнике в ЗИНе, где Танасийчук проработал пятьдесят лет. В окне – шпиль Петропавловского собора, на который у меня хватило ума когда-то забраться без страховки, чтобы увидеть ангела вблизи еще при жизни, стрелка Васильевского острова, грязноватый снег, прочерченный параллелями трамвайных путей, серая вода Невы в полыньях… Вниз по лестнице – Зоологический музей со скелетом кита, чучелами животных со всего света и, кстати, того самого слона, которого по улицам водили как будто напоказ, – место для встреч серьезных разведчиков. Скажем, у моржа – в полдень.

А и мы разве не разведываем, каким путем пройти, чтобы избежать болезненных поражений, разве не составляем себе донесения о поджидающих опасностях, разве не пренебрегаем сами этой информацией во имя новых разведок, результатом которых они сами и становятся, разве не терпим провалы, чреватые значительными человеческими потерями, разве не являемся с повинной, чтобы, получив прощение скрыто или явно, вновь вернуться к сладостной интриге поиска… Разве не случается нам при избранном образе чувств вдруг стать двойным агентом и разве не нам судьба, тайным указом приговорившая к долговременному пребыванию на одном месте, оставляет открытым окно для побега и награждает, тоже негласно, любовью, дружбой и дорогой? Разве, разве…

Итак, у моржа!

Я встаю с подоконника. Через пять минут бахнет с Петропавловской крепости полуденная пушка. Опаздывать нельзя. Невозможно встретиться после срока. Тем более если речь идет о свидании с резидентом достойной жизни.

Мы давно не виделись, но Танасийчук легко узнает меня. В моей руке будет книга о любви. Его книга о его полувековой любви. Он открыл ее людям и дал ей имя: «Двукрылые. Мухи серебрянки».

Я тоже узнаю по его же книге о его отце и товарищах-студентах, совершивших в начале прошлого века первую русскую экспедицию в дикие места Южной Америки с целью добыть зоологическую, ботаническую и этнографическую коллекции для Российской академии наук. «Пятеро на Рио Парагвай» называется этот увлекательный труд одного порядочного и увлеченного человека о пятерых других.

– Не о первой русской экспедиции, а второй, – поправит меня Виталий Николаевич. Но я скажу: первой продуктивной. Потому что результатом экспедиции Г.И.Лангсдорфа, организованной Императорской академией наук, была странная тропическая болезнь, лишившая памяти руководителя. Экспедиция не была описана и надолго потерялась в истории.

Пятеро студентов – зоологи Иван Стрельников, Николай Танасийчук, этнограф и лингвист Генрих Манизер (ученик Щербы и Бодуэна де Куртене), еще один этнограф, Федор Фиельструп, и еще один, Сергей Гейман, – на мизерные средства в феврале 1914 года отправились в Бразилию на Рио Парагвай. Потом перебрались в нетронутые места Боливии, добрались до водопадов Игуасу. Переправились в глубь Парагвая, где жили с индейцами. Часто голодали, терпели лихорадку и обносились до нищеты.

Через полтора года четверо вернулись в Россию, увлеченную Первой мировой войной. Коллекция была огромна. Этнографы передали в Музей антропологии и этнографии (Кунсткамеру) почти восемьсот предметов, собранных у индейцев, да еще более двухсот – в Московский университет. Зоологи Стрельников и Танасийчук (за долгие месяцы экспедиции так и не перешедшие на ты) писали в Академию наук: «Всего мы привезли 16 ящиков коллекций (43 пуда) по зоологии, этнографии, ботанике. Было приготовлено 180 птичьих шкурок, 20 млекопитающих. Коллекция насекомых – не менее 15 000 экземпляров…» Пока они разбирали свои сокровища и писали статьи, начались революция и Гражданская война. Танасийчук, окончив университет, стал директором Петроградского зоопарка, писал очерки в журнал «Природа и люди» и обдумывал со Стрельниковым новую экспедицию.

Зверей кормить было нечем, бумаги для статей не было (он писал на корешках сторублевых акций Каспийского товарищества), крокодилов, чтобы не замерзли, держал в дирекции.

Проработав пять лет в зоопарке, Николай Парфентьевич отправился ихтиологом на Кольский полуостров, где встретил Веру Стражеву, тоже ихтиолога. Они поженились, и в январе 1928 года у них родился сын Виталий.

Из этого времени у Виталия остались воспоминания: зеленые пологие склоны, ярко-желтые ягоды морошки и серое море. А вот визит на военном катере Сталина и Ворошилова, пришедших на место будущей гавани военного флота, не отложился в памяти юного Танасийчука. Между тем вождям показалось странным, что образованные молодые люди за мелкие деньги сидят в северной глуши и счастливы. Им всегда подозрителен счастливый человек с небольшим достатком. Терпи, страдай, проси, жалуйся, но радуешься зачем? Зачем любишь кого хочешь, зачем дружишь бесконтрольно? Обидно руководителям.

Биостанцию разгромили. В «Ленинградской правде» напечатали статью «Осиное гнездо», в которой Николая Танасийчука назвали бывшим белым офицером, хотя он ни в какой армии не служил. Тридцать третий год – времена еще относительно вегетарианские. Возникни дело позже, «тройка», куда входил будущий писатель Лев Шейнин, не ограничилась бы тремя годами лагерей, тем более что обе бабушки – из немцев, а один дед, охотник, после службы в лейб-гвардии был егерем великих князей. Правда, другой – из путиловских рабочих, но это добавляло лишь малость хорошего в сомнительную биографию…