Солнечный свет, преодолев немыслимое расстояние, упершись в некогда прозрачное стекло квартиры Давыдова, потерял агрессивную веселость и бессильно рассеялся по комнате простым обозначением дня.
Над головой Михаила Алексеевича рядом на стене висели две фотографии – матери («она была элегантная женщина») и Веры Холодной, шляпы которых он лично украсил страусовыми перьями, портрет Гёте, изображенного спиной, выглядывающим в окно: «Он приехал в Рим и совершенно счастлив, что не видит Веймар», копия древней китайской фрески, а чуть левее – удачная карточка Греты Гарбо, отмеченной «совершенно неголливудской утонченностью».
– Религиеведение, которым я занимаюсь, – говорил Михаил Алексеевич, – вполне безгрешное занятие. Оно мало тебя занимает и дает досуг твоей голове. Без досуга-то жизни нет.
Досугом Давыдова обеспечивает (слово «обеспечивает» скорее образ) Институт информации по общественным наукам. Слово «информация» ему не нравится, и он склонен употреблять другое – «впечатление», но сам институт любит и ходит туда раз в неделю по присутственным дням. Михаил Алексеевич считает, что историю надо изучать не по историкам, а писать ее самому. Он и пишет, не только в себе.
Собственные архивы собраны в знакомых, малознакомых и вовсе через третьи руки домах. Он коллекционирует время в его юную пору, когда оно еще не обросло морщинами истории. В видимом хаосе Давыдов находит письмо или записку, точно рисующую не нашу жизнь. Хотя отчего же не нашу…
Его представление о том, почему мы такие нынче, основано на честных знаках частных судеб. И он радуется плаванию по морю любви, разочарований и драм выдающихся и тихих людей, открывающих ему, деликатному свидетелю, откровения прожитого. Михаил Алексеевич много читает. Не только свои сокровища, но и старые газеты, журналы, русские архивы. В институте прекрасная библиотека, чудесные сотрудники, а возглавляет отдел, где трудится Давыдов, очаровательная женщина – Елена Ильинична Серебряная.
– Я просто обожаю ее – это новая Екатерина II. Ха-ха-ха! У нее очень красивая походка, это теперь большая редкость в Москве. Молодые совершенно не умеют ходить. При таких фигурах да еще на высоких каблуках они двигаются как механические куклы – никаких мускульных трелей. Ты подумай, Юра, это безобразие!
– Ужасно, Миша!
На рабочем месте в институте Давыдова был и диванчик с подушкой, на котором он нет-нет да и всхрапнет, начитавшись религиозной литературы. Милые сотрудники, охраняя покой, повесили над диваном табличку «Тишина! Идет просмотр снов!» и сочинили чудесные стихи, которые повесили над его рабочим столом, пока он был в больнице:
Давыдов здесь дремал, и у простого ложа,
Где он приумножал сокровища души,
Кто б ни был ты – остановись, прохожий,
Подумай о добре и рубль положи.
Из своего дома на Пречистенке, по которому проложены тропинки среди книг и вещей с чужой биографией, Михаил Алексеевич выходит неохотно.
Есть у Лескова «печерские антики» – это такие чудаки, оригиналы. Их спрашивают: можно выбросить эту вещь? нет ли у вас с ней воспоминаний?
Ну, как же не быть!
Давыдов окончил истфак МГУ по античной кафедре и сам по натуре антик. Все собранное им в доме – это какие-то знаки времени и живших людей, а не барахло и мусор. Он никак не может вполне использовать то, что нажил. Возраст хоть и цветущий, но отцветающий.
– Очень хочется расплатиться со всеми, кто обогатил мою жизнь. Мало времени, потому что надобно обжить самого себя. Осмыслить и связать. Даже иногда не хочется выбираться на хорошие выставки. «Голубая роза»! Я их, конечно, люблю, но они уже во мне есть.
Он посещает только экзотические мероприятия. Недавно принял участие в экстравагантном обеде, организованном Зурабом Церетели для ветеранов войны и труда. Получил удовольствие и представление в качестве ветерана, ха-ха, труда. Бесплатно! Благотворительное кормление не обидело Давыдова. Он отнесся к этому с юмором и любопытством. Разве над нами не царит высшая ирония? Разве не посмеивается, по-доброму большей частью, кто-то неведомый нам? И разве все мы не результат благотворительности Всевышнего, которому от нас пользы никакой, а хлопот немало и с душами нашими тщеславными (хотя тягаться с подобными себе – что за слава!), и с телами, за которыми ухаживаем с чрезмерным вниманием, не стоящим того, и которые украшаем, не щадя себя во имя обмана таких же несчастливых в повседневном проживании сотоварищей? И убожества своего в пестром убранстве не стесняемся. И стыда не чувствуем. Отчего же смущаемся, когда принимаем благодеяние от дарителя, спасающего на срок свою совесть, а своровать не волнуемся никогда?
Принять в благотворение часть другой жизни или украсть ее целиком – разница великая есть.
Так беседовали мы неспешно, как вдруг Давыдов монументально встал, обнаружив под распахнувшимся халатом свежую сорочку и обширные в талии серые брюки с подтяжками:
– Хочешь чаю? Только у меня к нему ничего нет. Разве варенье из терна. Сотрудница милейшая принесла ягоды, а я сварил варенье. Забытый вкус.
– Давай я выйду на угол, куплю продуктов.
– В этом движении есть что-то ненатуральное, – сказал Давыдов и пошел в кухню, описание которой заняло бы много места и слов. Там и не нафантазируешь, что было, – решительно все, кроме еды. Я остался в комнате рассматривать ее богатое убранство. На невысоких шкафах стояли какие-то головки – которые принаряженные в старинные шляпки, которые без головных уборов. Лакированный сучок с четырьмя раскрашенными резными птичками, приобретенный Давыдовым у симпатичного мужика из-под Рязани, раскрашенные шкатулки, вырезки, картинки, фотографии царской семьи. У двери портрет женщины с прической послевоенных лет. Это приятельница Михаила Алексеевича – Маргарита Давыдовна из Одессы. Она была красива «французской красотой». Переводчица на испанской войне, жена сына испанского гранда, который пошел с ней в революцию. Потом у нее был роман с тореадором, поэтому Давыдов поместил рядом с Маргаритой афишу корриды пятидесятых годов, чтобы ей было веселей.
– Она мне говорила, – он вошел с чаем и вареньем, – «Миша, поверьте, лучший учитель языка – это любовь». Да, о любви! Видишь фотографию в очках? Это мне девятнадцать, как раз когда я пережил любовное крушение. Экзамены шли в университете, а я думал: да пропадите вы все пропадом, когда жизнь кончилась.
И он запел арию из «Набукко» Верди, довольно чисто. И весело.
– Сколько доброты и сострадания в этой музыке. Прелесть. А теперь в искусстве всё какие-то угрозы.
– Мир стал жестче.
– Ну, это дело мира. Ему хочется – пусть становится! Но я в нем меняться не собираюсь. Он сам по себе. Я сам по себе. Выходя на улицу, я обнаруживаю себя словно в свифтовской Лапутии. Мир кажется мне безумным, а люди нелепыми. Они, как мухи, трепещут на сотовых телефонах, совершенно лишившись способности воспринять живое. Барахтаются в пустых переживаниях. Меня это в ужас приводит. Люди лишились своего времени. Как стеклянные украшения, показавшиеся дикарям необычайно значительными, так нам дали всю эту технику дурацкую, которая ничего не добавляет к жизни. Предлагается очень много ненужных вещей. А найти нужную! «В поисках утраченного времени». Перефразируя Пруста, скажу тебе, Юра, я провожу время в поисках утраченного вкуса. В том числе и продуктов. Это проблема. Новый период цивилизации. Без запаха, без цвета, без вкуса. Что меня убивает – цветочные магазины, которые не пахнут. Я любил запах. Когда дарят пятьдесят роз, которые не пахнут, какой смысл? В этом есть что-то дьявольское.
Воспоминание о вкусе и запахе заставило Михаила Алексеевича встать с дивана и по тропинке отправиться на кухню.
– У меня есть лимон. Настоящий абхазский лимон. Со своим запахом, цветом и вкусом. Будешь чай с лимоном?
– Буду.
Лимон он купил на базаре, куда любит ходить принимать «человеческую ванну». Натуральный мир гораздо интереснее, чем пересказанный, чем какие-нибудь современные книжки, философские или художественные, которые торопятся и не успевают. Ну, когда еще не мудрствуют, как женщины, – читать можно, а мужчины, конечно, бедняги, полагает разговорщик и жизнелюб Давыдов, плывут, плывут, плывут… Им надобно обязательно изобразить, что они много знают и понимают.
– Как лимон? Восхитительный, согласись! И потом это повальное полиняние интеллигенции. До чего же она несамостоятельна, и как у нее нет чувства собственного достоинства. Сжирают время! Какое время! Война, послевоенные годы, шестидесятые, застой, такой смешной теперь, крушение империи и нынешнее! Ха-ха! Какое счастье, что мне уже под семьдесят, а не двадцать! Я просто ликую. Молодые же ничего этого не увидят.
Михаил Алексеевич поправил феску, надетую исключительно для создания правдивого фотографического образа, надел дагестанский перстень для форса и продолжал:
– Когда мне говорят: «Как ты можешь не смотреть политику по телевизору?» – я отвечаю: «Зачем смотреть, если она на каждом шагу? Вышел на улицу, а там со всех сторон…»
Я оглянулся, но телевизора не нашел.
– Но у тебя и нет его?
– На кой мне вещи, которые отнимают время, а не добавляют? Разве он может заменить ванну из человеков, когда все течет вокруг тебя, когда видишь людей, слышишь слова! Тогда и думается хорошо. Я люблю рынки за естественность отношений. Ну, вот представь себе картину.
И я представляю. По рынку близ Киевского вокзала идет крупный обаятельный мужчина в светлой широкополой шляпе и белых послевоенных штанах из коломянки, некогда принадлежавших великому кинорежиссеру Борису Барнету и подаренных его женой – замечательной вахтанговской актрисой Аллой Александровной Казанской («невероятная и сегодня женщина»). В руках у мужчины портфель – знак верного понимания историзма вещей. Он здесь не за покупками (хотя отчего же, можно что-нибудь и обрести), а в поисках «поэзии повседневности». Он подходит к лотку с заинтересовавшим его товаром и произносит оперным голосом наугад: