Дружелюбие и юмор Мишина, несмотря на выскакивавшие из него порой, помимо воли, ничего не значащие серьезные слова, породили симпатию, основанную на бескорыстии и, следовательно, на полной взаимной бесполезности. Впрочем, Виктор (который позже станет первым секретарем Московского горкома комсомола, а потом и ЦК ВЛКСМ) познакомил меня с Купреевым. (Так что насчет бесполезности я для красоты слога приврал.)
Чуть ли не сразу, я пригласил их на встречу с моим старым другом, великим трубочным мастером и певцом Федоровым, приехавшим из Питера. Алексей Борисович, служивший в Царском Селе еще до революции секретарем-ремингтонистом у генерала Петра Секретева (которого арестовывал сослуживец Федорова чертежник Владимир Маяковский), после старинных русских романсов, которые он пел профессионально, затеял с Купреевым спор о сути коммунистической морали и о вымороченности термина. Есть одна мораль, говорил Федоров, общечеловеческая, и она сформулирована в Новом Завете. Купреев долго сопротивлялся, а потом сказал: дед прав! И мы по маленькой выпили за прозрение.
Сережа был большой и крупный человек, образованный интеллигент, знаток театра и литературы, знавший сотни стихов наизусть, и серьезный меломан. Георгий Николаевич Данелия пригласил его на свой шестидесятилетний юбилей (к этому времени Купрееву оставалось жить два дня) и посадил за столом рядом со знаменитым композитором Андреем Петровым. Я, как и говорил Жванецкий, был назначен тамадой. Среди вечера ленинградец Петров подошел ко мне:
– Я плохо знаю московских музыковедов. Сергей Александрович – кто он?
– Бывший секретарь Бауманского райкома партии.
Бывший, потому что ни Ельцин, ни его предшественник член политбюро Гришин не признавали Купреева «своим». Купреев, будучи человеком чести и страсти, как-то на бюро Московского горкома партии вступился за невинно, с его точки зрения, наказанного человека. Гришин объявил свой вердикт, бюро одобрило, но и после этого Купреев выступил, отстаивая свое мнение. Поэтому первый комсомолец Москвы вместо взлета долго пребывал в глубоком запасе.
Я не стану описывать его карьеру, потому что она, на мой взгляд, не случилась. Мэр Москвы – это было место по нему. Он любил и знал город. И людей понимал и берег. Когда город сидел без воды из-за аварии, он собрал цистерны и поливальные машины, заправил их водой и они ездили от дома к дому, спасая обитателей от жажды. Ему нравилось быть полезным. Но из первых секретарей Бауманского райкома, которым он стал не сразу, его мягко спустили в заместители московской милиции, а потом и вовсе куда-то задвинули.
Он был слишком хорош для партийного руководителя. Ярок, самостоятелен и романтичен. Да и ростом был слишком. Общался, с кем хотел, а не с кем надо бы по рангу. То он с Евтушенко часами беседует о поэзии, то с Ефремовым говорит о театре, то с Галей Волчек (это Купреев, кстати, помог «Современнику» получить здание на Чистых Прудах, а Олегу Табакову – подвал на Чаплыгина для «Табакерки»).
А уж как самоотверженно и честно он дружил. Старшие товарищи ему рекомендовали откорректировать связи, например с грузинскими друзьями, но он игнорировал добрые советы, считая недостойным из карьерных соображений отказываться от общения с теми, кого любишь.
Иногда мы с ним до глубокой ночи сиживали на кухне в беседах о стране и строе. «Ленина – не трогай!» – говорил он в начале разговора, а к середине я показывал ему на потолок и похлопывал себя по плечу, где должны бы быть погоны, дескать, аккуратней, могут слушать. Может, и слушали.
Он действительно какое-то время верил, что систему можно изменить, что идея справедливого общества осуществима. Позже я вспоминал Сережу, разговаривая с Александром Николаевичем Яковлевым, который прошел путь от пламенного большевика до последовательного и аргументированного антикоммуниста. Купреев, разумеется, другой, но он, будучи много и хорошо читавшим умным человеком, прекрасно ощущающим среду, в которой живет, понимал, насколько реальность расходится с его представлениями о прекрасном мире. И те, кто главенствовал над ним, знали, что он – понимает.
Его человеческий и организационный таланты, его ум и знания были востребованы после окончания партийной карьеры лишь однажды по инициативе тоже неординарного партийца Аркадия Ивановича Вольского. Назначенный разруливать тупиковую ситуацию после карабахской войны, Вольский, думаю, не без трудностей, пробил назначение Купреева в Степанакерт своим заместителем. Я несколько раз приезжал к нему и видел, каким поразительным доверием воюющих сторон пользовался этот человек.
Он выглядел лидером, всегда принимавшим верное решение, но был беспощаден в самооценках. После похорон мамы, к которой был очень привязан, сказал мне, что испытывает горе и одновременно облегчение: ушел человек, который знал все неточности его поведения, нравственные провалы, все его ошибки и проступки, за которые он таил в себе стыд.
Невероятный азарт жизни – вот что по-настоящему занимало Сережу. Участие. Участие в добрых и нужных делах, в жизнях окружавших его людей. Он накапливал их, а не достаток, к которому был равнодушен.
Сережа Купреев – комсомольский лидер, секретарь райкома – был одним из самых близких и дорогих мне людей. Его дружбой я дорожу. И жалею, что в дружеских застольях, бывая тамадой, говорил ему не так уж много добрых слов. Неловко было. А он нуждался в тепле.
Мишико / Dead man blues
Тамада парил над невиданным застольем.
Держа руку со стаканчиком так, словно обнимал весь покинутый мир, Мишико Чавчавадзе окинул улыбающимися глазами сидящих за столом и остался доволен: Галактион Табидзе, Вячеслав Францев, дальний Мишин и грибоедовский родственник Александр и его однофамилец Илья, Белла Ахатовна, Александр Сергеевич, Булат Шалвович с гитарой, Чабуа Амирэджиби, Слава Голованов, Аллочка Корчагина, Сержик Параджанов, Нико Пиросманишвили… Стол уходил в перспективу.
– Я говорил им там: какая разница, где быть? Еще не известно, чья компания лучше… Давайте выпьем за здоровье ангела, который охраняет крышу дома моих друзей!
– За тебя, Мишенька! – Мы сдвинули стаканы за своим столом: Гоги Харабадзе, Лело Бокерия, Сережа Юрский, Коля Дроздов, Гия Данелия, Сережа Бархин, Наташа Нестерова, Лена Нечаева, Алла Покровская, Отар Иоселиани, Алиса Фейндлих… Кто остался.
– Э, Юрочка! Сейчас можно немного покутить. Потом я начну делать зарядку, похудею и совершенно замечательно распишу вам закаты и восходы. А вы не торопитесь.
…Он украсил небо…
Не знаю, верил ли Миша Чавчавадзе в Бога, но то, что Бог верил в Мишу Чавчавадзе, я знаю наверное.
Кем он был на земле?
Он родился и прожил пятьдесят лет в Грузии художником, философом, другом и красивым человеком. Но это не ответ. Миша был маэстро жизни. Безукоризненно добрым. И любящим.
Любовь обрела в его сердце дом. На всю его жизнь. И еще Миша был четырехмерен: высок духом и глубок умом (одно измерение); широк в поступках и талантах (второе); близкий настолько, что все грелись в тепле, излучаемом им, и одновременно корнями своими уходящий в даль веков (это третье); и наконец, он существовал и существует ныне во Времени. В нашем, конкретном, и в том – не имеющем ни начала, ни конца.
После каждого инфаркта он, с неподражаемой пластикой держа стакан (неполный), рисовал мне свою (нашу) грядущую жизнь с новыми картинами, спектаклями, домом с мастерской, щадящим режимом и бесконечным общением…
Между тем мы жили. Он держал нас всех на своих руках, не прикладывая, казалось, усилий. Нет, не казалось. Все прегрешения и ошибки, все неточности поведения он принимал понимая. Я чуть было не написал «прощая», но это было бы неточно. Для того чтобы простить, надо ощутить вину того человека, которому ты отпускаешь грехи. В большом, красивом теле Миши не было органа, который ведал претензиями, обвинениями и обидами.
Мы, его друзья, ненароком пользовались этим.
Какая ерунда, а поди ж – сидит во мне всю жизнь. Договорились ехать к кому-то в гости в шесть часов. Торопились и, не дождавшись условленного с Мишей времени, уехали. Вечером он зашел и без всякого подтекста поинтересовался, хорошо ли посидели. Кажется, никто и не заметил, что поступили по-хамски. Миша бы дождался.
Чавчавадзе успешно работал со многими, может быть, со всеми известными грузинскими театральными режиссерами. Однако часто, даже после очевидной удачи, они искали для новой работы другого сценографа.
«Наверное, он имел какую-то определенную концепцию театра, и режиссеры не очень хотели иметь рядом с собой человека, обладающего собственными взглядами. – Роберт Стуруа, прославленный руководитель Театра имени Руставели, делает паузу, курит, потом медленно продолжает: – Или так мы избавляемся от совести, потому что театр – не очень святой храм, как говорят. И может, Миша мучил своим присутствием грешных. Но я хочу посмотреть на этого необыкновенного человека не только с позиции театра. Он был личностью, которая очень много сделала для жизни. Не совершая при этом никаких подвигов. Его присутствия было достаточно, чтобы мы чувствовали себя иногда немного неловко. Поэтому, мне кажется, его можно сравнить с какими-то святыми. Это не очень громко звучит? Ну да, он прожил жизнь, которую я бы назвал… все-таки святой. Другого слова не нахожу, хотя он был бы недоволен этим.
В русском театре его можно сравнить с Сулержицким, который словно не участвовал в создании МХАТа – и очень много сделал для Станиславского и вообще для русского театра. А потом исчез, повез в Америку духоборов и исчез. Я не был в Тбилиси, когда Миша умер, поэтому он для меня не умер, а исчез. Ушел куда-то, где, наверное, счастлив…»
Так хочется в это верить.
Гоги Харабадзе, знаменитый грузинский актер, дуайен нашей дружеской тбилисской компании, познакомивший меня с Чавчавадзе, с прекрасным архитектором Лело Бокерией, с отличным кинодокументалистом Колей Дроздовым, с Отаром Иоселиани, со всей Грузией, достал нам с Мишико путевку в Дом творчества композиторов в Боржоми. Целую неделю мы жили в бессмысленном номере «люкс», представлявшем одну огромную Г-образную комнату с балконом. Я сочинял какую-то ерунду, он не разгибаясь рисовал серию тбилисских домов, словно поданных к столу на тарелках с приборами. (Одну из этих работ Миша подарил Булату Окуджаве на 70-летие, остальные раздал без повода.)