Смоктуновский
А представьте, был бы у нас такой президент, как Смоктуновский. И смотрел бы он на свой народ, и народу было бы неловко пребывать в злобе и жестокосердии, не любить в себе Бога и не следовать (хотя бы приблизительно) заповедям, а, наоборот, желать глада и мора тому, кто верит в своего (а тем более в твоего) Бога. И был бы сей народ талантлив настолько в терпимости своей, что устыдился бы своей гордыни и попробовал избавиться от пороков, а не лелеять их. Или хотя бы подавил пороки на какой-то час, а там, глядишь, и привык бы жить по придуманному Им плану.
А кто противился, тот попал бы под другой справедливый взгляд, скажем, премьер министра, в роли которого я вижу Олега Ефремова, и тут уж коль и не хочешь, а будешь добрым человеком, свинья ты эдакая.
Гений выбирает среду обитания. Он привередлив и терпелив. Порой ему удаются быстрые решения, и, глядишь, он уже властвует в еще детской пушкинской курчавой голове или моцартовской в паричке с букольками, удивляясь своему раннему и зрелому успеху. Иногда гению приходится трудиться многие годы на лесах Сикстинской капеллы и в мраморной пыли, чтобы убедить своего господина – Ты!
У гениев разные привязанности, масштаб и привычки, но одно условие обязательно для вселения в избранника – его озабоченная трудом душа.
Гений выбрал юного рыжего сибиряка с оттопыренными ушами и голубыми наивными глазами (не забудьте про эти глаза!), устремленными куда-то вверх. Он не давал мальчику оступиться, но и не помогал. Впрочем, тот чувствовал, что кем-то охраняем. Смоктуновский рассказывал мне потом, что выдержал под Киевом три пехотные атаки (почти невероятно!) и уцелел (их осталось всего четверо бойцов, а сто тридцать погибли), получив медаль «За отвагу». Он попадал в плен, бежал из него, вернулся в армию, довоевал до Победы и, оставшись живым, вернулся в Красноярск поучиться на актера. Однако, получив «минус тридцать девять городов» как побывавший на вражьей территории, отправился в Норильск на нищенское существование в местном театре.
Оттуда в байковом лыжном костюме, в котором летом ходил по Норильску, он приехал в Москву предлагать себя в столичные труппы, но, видимо, костюмом не вышел. Помыкавшись по Российской театральной провинции, Смоктуновский вновь приехал в Москву, где для начала снялся с женой Михаила Ромма, актрисой Еленой Кузьминой, в маленьком фильме «Как он лгал ее мужу». Гений пока дремал, но уже в следующей картине «Солдаты» по повести «В окопах Сталинграда» фронтовика и достойнейшего человека Виктора Некрасова он приоткрыл глаза. Именно глаза Смоктуновского запомнил на экране Георгий Товстоногов.
– У него глаза (видишь, читатель, «глаза») князя Мышкина! Найдите мне этого Сосновецкого, или как его зовут! – прогудел он, затевавший в то время в питерском Большом Драматическом театре «Идиота», и послал Евгения Лебедева уговаривать Иннокентия Михайловича ехать в БДТ.
Тот даже не ждал этого шанса, который предложил великий Гога, но немного поломался без всяких оснований, пока гений на тридцать третьем году его жизни не повелел ему: «Иди! Твой выход!»
Выход этот случился со второго спектакля (на первом было половина зала. «Кто такой этот Сосновецкий или Смоктуновский?» А на втором и далее висели на балконах). Гений был очевиден и соразмерен той, театральной все-таки роли, для которой (ну, не только, не только) был создан. Ему не всякий раз удавалось уговорить Смоктуновского, что стремительное восхождение (чуть было не написал «вознесение») к актерской вершине есть результат не одного уникального дара, который он в себе знал, не исключительной воли Того, кем был охраняем, но и многих других, тоже не обделенных даром людей, которые своими талантами и знаниями участвовали в его создании.
Между тем сам Иннокентий Михайлович, будучи человеком, получившим от себя очень высокую оценку, в основном принимал партнеров и режиссеров (порой из лучших) как неизбежность и мирился с их профессионализмом и эрудицией (дефицит которой чувствовал поначалу очень остро). Он признавал все-таки их талант и мастерство, призванные помочь ему создать свою жизнь на сцене. Гений не возражал. У того тоже был еще тот нрав. То какую-нибудь роль пропустит вовсе, то иной спектакль не удостоит своим присутствием.
Называя основные свои роли, Смоктуновский вспоминал князя Мышкина (ну, еще бы!), Гамлета, царя Федора Иоанновича, чеховских героев, Деточкина, Моцарта и Сальери и Иудушку Головлева, заметив, что не всякий раз роль ему удавалась.
Спектакль поставил во МХАТе Лев Додин в блистательных декорациях Эдуарда Кочергина. Ольга Барнет, игравшая вместе с Екатериной Васильевой племянниц Иудушки Любиньку и Анниньку, пригласила меня на спектакль.
– Ты должен это увидеть! Правда, может быть, не с первого раза…
Оказалось, что и не со второго.
В третий раз я стал свидетелем театрального чуда. Господи, думал я, неужели человек, каким бы даром ни отметила его природа, в состоянии вселиться в себя другого. Не в себя!
– Вот он! – хотелось закричать, чтобы обратить внимание зала, которому я не доверял. Но хватило страха не нарушить то, что было создано не мной.
Это было лет тридцать назад, а девяносто тому родился Иннокентий Михайлович Смоктуновский. Он прожил недлинную, богатую актерскую жизнь, оставив легенду, которая, поверьте, уступает реальности не только в подробностях. Его гений был озарен, и Смоктуновский был вежлив и исполнителен в его указаниях. Почти всегда.
Нет, возвращаюсь я к началу текста, Смоктуновский хорош все-таки для конституционного монарха. А управление ведет пусть все-таки Ефремов (его гений тоже был не из последних).
– Кстати, как, собственно, выглядит гений? – спрашивают из зала после моей речи.
– Вроде ангела. А вот как выглядит ангел, я не знаю. Ну, разве что… Так как-то…
Лосев
Человек этот был столь могуч разумом, столь многообразно и глубоко образован, что, вступив в его дом на Арбате (еще до свидания с ним), я определенно оробел.
Все намеченные темы разговора показались скудными и недостойными его драгоценного быстро уходящего времени. Казалось, неловко тревожить серьезный интеллект своими любительскими умозаключениями. Алексей Федорович Лосев был профессионалом мысли. Его место – в ряду выдающихся русских умов. Вл. Соловьева, Вяч. Иванова, П.Флоренского, Н.Бердяева, С.Булгакова… А тут я.
Прикрывшись фотоаппаратом как инструментом профессии, в которой чувствовал себя увереннее Лосева, я посчитал необходимым, минимально пользуясь словами, нарисовать образ мощного (к тому времени малоподвижного) человека.
После ареста в тридцатом и лагерей Беломорканала он почти потерял зрение. Толстые стекла очков в старомодной оправе, показавшейся удобной и потому когда-то купленной в большом количестве, чтобы хватило на всю жизнь, прятали глаза.
Казалось, он дремлет. Однако, присмотревшись, я заметил, что он, не поворачивая головы, с пониманием и интересом следит за моими передвижениями в поисках композиции.
Доверие льстило, и я заговорил.
Меня интересовало, над чем работает почти незрячий Лосев и как.
Он завершал восьмитомную «Историю античной эстетики», диктуя сложнейший текст своей супруге Азе Алибековне. Он черпал слова, точно сложенные в формулировки и рассуждения, из своей необыкновенной головы, излагал их в форме, не требующей правки.
Всю жизнь он думал.
«Личность предполагает прежде всего самосознание и интеллигентность. Личность именно этим и отличается от вещи», – писал он в «Диалектике мифа».
До последнего дня своего девяносточетырехлетнего пребывания в этом мире он оставался личностью.
Теперь минуло сто двадцать лет со дня его рождения, и никаких государственных торжеств по этому поводу не наблюдалось. А в «Доме Лосева» на Арбате собрались достойные почитатели Алексея Федоровича, которые после поминального молебна провели конференцию. Их встретила вдова Лосева Аза Алибековна, которой перевалило за девяносто лет.
Я нашел негативы старой съемки и напечатал «фотографии одного вечера с Лосевым», которые внимательные и доброжелательные сотрудники «Дома» превратили в выставку, снабдив их короткими высказываниями Алексея Федоровича:
Хотите быть вечными и молодыми – занимайтесь науками!
Я – ломовая лошадь науки, ходившая в упряжке от зари до зари.
Так будьте добры – изучите миф!
Вот вечность – мгновение, в котором зажато всякое время.
Христианская жизнь – это знание и любовь.
Атеизм – лучшее доказательство бытия Божия.
Имя есть максимальное напряжение осмысленного бытия.
Всего труднее мне переводить неясность в ясность.
Идея вещи есть сама вещь, движущаяся с бесконечной скоростью.
Моя церковь внутрь ушла. Я свое дело сделал…
Слово неисчерпаемо богато. Оно бесконечно богаче понятия.
Материя – паршивый, чахлый, чахоточный бог.
Да нет никакого времени! Есть вечность, и есть жизнь.
Для науки не обязательно знать «да» и «нет» реального существования. Ее дело предположения.
Я писал на всех парах, работал как три вола. А тут мировой дух решил: ща, товарищ Лосев, подождите еще лет десять.
Когда точно были сделаны фотографии, ни я, ни Аза Алибековна, прекрасно сохранившая свою память, свой разум и юмор, мы так и не вспомнили. Давно это было. Точно – при жизни Лосева.
Юрский. Трио
Моя любовь к актерскому, писательскому, а главное, к человеческому дару Сергея Юрьевича Юрского столь велика, что в приступе дружеского восторга я однажды отдал ему все (!) негативы с его изображением. Чего не делал никогда.
Негативы, уверен, не должны покидать дом. Они, как невысказанные мысли, составляют материю моего, а не тех, кто на них притаился, времени. То, о чем я думаю, – это тот же негатив. Проявить его словами и превратить в речь – моя привилегия и воля. И кому хочу сказать эти слова – мой выбор. Отпечаток слова часто теряет скрытую в нем тайну. Он становится доступным толкованию совершенно посторонних людей. Перестает быть