Любил. И был верен дружбе даже в одностороннем порядке.
Поднимая тост, он как-то сказал, обращаясь ко мне:
– Я не знаю, какие у тебя сейчас отношения с… – дальше шел длинный перечень имен, – но все мои московские друзья – замечательные люди, честные, настоящие, которые прекрасно относятся к своему делу. Прости меня, но если человек не относится хорошо к своему делу и своим друзьям, он не сможет относиться хорошо и к более дальнему, и более высокому.
Более Дальнее и более Высокое (память и дух?) будут к тебе благосклонны, Миша.
Господи, какое это счастье – дружить с ними и любить их. Гоги, Миша, Лело, Коля, Отар… Как сложно отобрать что-то из этого счастья.
Один эпизод – и сворачиваюсь.
Миша получил путевку в Юрмалу в Дом творчества художников. Я приехал к нему в конце месяца его пребывания. Крохотный номер был уставлен огромными, невероятной красоты непросохшими холстами. «Скрипач», «Портрет Гоги Харабадзе», «Нана», «Крыши»…
– Как ты это повезешь домой, Мишенька?!
– Я их сниму с подрамников, сверну в рулон, а дома разверну и допишу кое-что…
Он никогда их не дописал. Холсты слиплись и погибли, но Мишу это не огорчило…
Мы ходили по мягким иголкам, по мелкому морю, мы строили планы. Они были прекрасны сами по себе. Когда Миша и я вернулись в номер, дверь была открыта. К ней с внутренней стороны шипом акации был приколот листок:
На Рижском взморье гладь, затишье,
Песок скрипит, и белка скачет.
Что это значит?.. Это значит,
Что я приехал к другу Мише.
Скрипач звучал печально, больно,
Грузинка на холсте грустила,
И ветром крыши уносило
На холмы Грузии привольной.
А он играл все тише, тише,
Без слушателей, на балконе,
И Гоги на тряпичном троне
Его не слушая услышал.
В окне горели сосны-свечи,
И ветер спину тер о камень.
Коль Бог зачем-то создал память,
Пусть не забудет этот вечер.
На Рижском взморье ширь прилива
И ель слезой янтарной плачет.
Что это значит?.. Это значит:
Жизнь без друзей – несправедлива.
Мы потеряли Мишу и живем сейчас несправедливой жизнью.
P.S. Последний тост Мишико Чавчавадзе, который слышал я.
«Это большая удача – наша жизнь. И эту жизнь я прожил замечательно. С вами, с любовью, с дружбой, с красотой. В красивом городе, в красивой стране.
А сейчас за все очень красивое надо платить.
Мои дорогие друзья, я не за воспоминания пью этот тост. А за прожитую жизнь, за мою жизнь – главный подарок Господа Бога».
Время и Отар
Было время, когда людям доставляло удовольствие доставлять людям удовольствие. И сейчас такие люди есть, но время такое, похоже, миновало. Испортили мы его, что ли, или, наоборот, не добирались до его постижения, экономя ум и чувства на попытке понять других. Да и надо ли всех понимать?
Раньше считалось – надо. Нравственные устои формировались в семьях. Когда образованных, когда полуграмотных, но душевно украшенных необходимой для выживания в скотском окружении традицией – слыть! А как прослывешь, если не истинно будешь пристойным человеком. Порядочным то есть. Не знаю.
Обращенное к тебе «хочешь понравиться?» носит негативный оттенок. Что-то подозрительное для тех, кто сам понравиться не может, есть в этом выборе. Да к тому же, главным образом, понравиться ты хочешь (хотя признаваться в этом неловко) себе. То есть не всем. А для этого работать надо. Делать, чего не было, не вливаться в толпу, отличаться, создавать свое время – значит, прошлое. У времени ведь нет будущего. Бесконечность его опровергается и конкретной границей твоих дней впереди, и тем, что запомнилось людям из происшедшего за пределами отведенного тебе срока. Время – это то, что происходит. Со всеми. И с тобой. Главное – с тобой. Тебя некем заменить внутри тебя. А потому живи с намерениями. Хорошо бы с добрыми. Они признак здоровья, но, правда, они же и вексель, по которому надо платить. Всегда.
Вдруг правда, что время бывает только прошедшим, состоявшимся. А те годы (или дни), что впереди, не время еще, и неизвестно, станут ли они временем вообще.
«Нет времени» – это не значит, что нет достаточного ресурса для событий, в которых ты можешь участвовать. Это значит лишь то, что сегодня не производишь действия или мысли, которые потом (немедленно) станут временем. Твоей или общей историей.
Время персонифицировано. Оно принадлежит только тебе, но живет на других, созданных не тобой временах, как эпифит, как орхидея на деревьях, не паразитируя, но впитывая живую силу воздушными корнями из атмосферы, ими созданной. Всякое время, как прожитое, сосуществует с другими, но только ты сам включаешь в свое чужие времена по определенному тобой выбору.
Масштаб и сумма произведенного добра (или чаще, увы, зла) дает времени имя, которым мы обозначаем признаки, привнесенные в прошлое или настоящее, прежде не случавшиеся, а потому не находившие себе названия.
Пушкин, Леонардо, Наполеон… создали время, о котором мы знаем, но не живем в нем по несовпадению. Только современник – человек-совпадение с тобой – дает возможность расположиться со своим багажом на его пространстве и узнать себя (если есть воля и желание), выбрать воздух для дыхания. Свой воздух.
Но дыши – сам. И время создавай – свое. Кому-нибудь пригодится. Например, тебе самому. И – присматривайся. Объявления о том, что для тебя кем-то создано время, которым ты можешь воспользоваться, не будет.
…Полжизни назад я сфотографировал сидящего на перилах скромной дачи Беллы Ахмадулиной кинорежиссера Отара Иоселиани. Положение его словно неустойчиво, однако способность балансировать – форма самостоятельности моего друга. Ему хотелось быть независимым в самом зависимом из всех видов искусств. От власти, от денег, от модных течений и вкуса критиков. И даже от стран, которые он любит и в которых жил или живет, – от Грузии, России, Франции… Признание и слава ему нужны, но у него хватает ума и шика их словно бы не замечать. Достаточно ли это для создания «времени Отара»? Нет. Но его кинематограф, начиная с «Листопада» и «Певчего дрозда», снятых еще в Советском Союзе, и до французско-грузинско-российской «Шантрапы» создал эстетику порядочного историзма, отторгающую разрушительный культ искусственного отличия людей. Он собирает мир по собственным законам приязни, ставя человеческие качества выше политической, социальной и экономической целесообразности.
Он снимает свои фильмы – он строит время. Свое. А может быть, наше.
Почему ты так вежлив со мной
В крохотном зале парижского кинотеатра не гас свет. Уже прошла реклама, а фильм, который Иоселиани по-русски назвал «In vino veritas», все не давали. Французы медленно рассаживались в кресла.
Какого черта они здесь – мысль была ревнивая, но не без оттенка гордости. Неужели они понимают фильмы Иоселиани на фоне безумного ширпотреба (как перевести на французский это слово?). Видимо, да.
Мне он знаком…
Это я говорю, чтобы вспомнить. Я пришел в кинотеатр «Повторного фильма» у Никитских ворот, сел на место и задремал. Очнулся, когда на экране давили виноград. Собирали в корзины, несли, сваливали и давили. Было видно, что это огромный труд, часть еще большего труда, одного из самых старых на земле и благородных. Эти простые (в том смысле, что не сановитые) кахетинцы, реальные, а не актеры, любили свое дело и были в нем счастливы. Зрелище завораживало.
Но где же «худ. фильм» «Листопад», о котором говорили, что одной картиной Иоселиани сделал заявку на вхождение в элиту мирового кино? Он последовал за документальной преамбулой. Притча, немногословная, как и все его последующие работы о сохранении душевного достоинства в дрянной общественной (она, кстати, всегда дрянная) среде, пронзительно чистая, печальная и честная.
«Он нас не предал», – сказала женщина очень средних лет после просмотра французского фильма Отара Иоселиани «Охота на бабочек». Она не сказала, что другие предали, просто – он не предал. Он остался одиноким художником, выпивающим с друзьями, не участвующим в гонке за лидером и с одинаковым достоинством беседующим с клошарами под парижским мостом и с Папой Римским. Кстати, Папа даровал ему привилегию сидеть в его присутствии.
– Представь, посол стоит, а я сижу.
Эта награда его радует. И нас. Он может сидеть в присутствии Папы, но может и стоять. У него появился выбор и в Ватикане.
Его неприсоединение и инакомыслие породили мир певчих дроздов, сопротивляющихся общественному жестокосердию и прагматизму незащищенностью необязательных движений души. Эти птицы не то чтобы не любят властей предержащих и нуворишей – они их не учитывают в своей жизни. Но внимание к ним самим не оскорбляет дроздов. Тоже люди.
– Я тебе подарю эту картину.
Он привез яуфы (коробки для хранения кинолент) с «Певчим дроздом». Мы сели на них, выпили, и он их увез. Акт дарения состоялся. Я был посвящен в орден и теперь имел право сидеть и лежать в присутствии Отара.
– В этом доме мастерская Иоселиани, – сказал мне знаменитый теперь грузинский актер Гоги Харабадзе, хорошо сыгравший в «Листопаде» нехорошего героя. – Зайдем?
Отара Давидовича не было, и я не увидел в тот раз пару больших пустоватых комнат со старыми фотографиями и бельевыми резинками вдоль стен – своего рода предмонтажные «столы». Резинки прижимали рисованные карточки – кадры будущего фильма «Пастораль». Он их складывал и тасовал, дорисовывал и выбрасывал.
Тщательность предсъемочного периода объяснялась легко. У него никогда не было (и нет теперь) лишней копейки на съемку фильма. Ну, допустим, звезд он не снимает, чтобы они «не мешали», но и все остальное предельно экономно. Вы, впрочем, этого не заметите.
Ну вот, в тот раз он остался для меня легендой. Даже возраст Иоселиани был загадкой.
Однажды раздается звонок из Тбилиси, и Гоги Харабадзе сообщает, что передал мне с Отаром коробку вина.