– Приезжайте и заберите. Позвоните по телефону… – услышал я день спустя слегка грассирующую речь.
По дороге я забыл цифры. Подъехав на метро, наугад набрал номер – и попал куда надо.
Дверь открыл худой высокий человек, большелобый, горбоносый, полубритый, с глазами умными и внимательными. Без предисловия он обнял меня и сказал:
– Здравствуй! Ну, как у тебя дела?
Возникло ощущение, что мы давно знаем друг друга и расстались недавно.
– Сейчас мне надо в Комитет кинематографии, а завтра мы сядем и выпьем.
На коробке была бирка «В кабину», и весила она килограммов двадцать. К каждой бутылке Гоги прикрепил резинкой листки: «Звони!», «Здесь коньяк!», «Слава КПСС!», «Привет Чуковскому»…
Я был озадачен отсутствием ритуала знакомства. Отар Давидович сказал, что коробку до самолета донес наш общий любимый друг Миша Чавчавадзе.
– Если Мишико, который пережил два инфаркта, тащил тебе это вино по взлетному полю, какие должны быть знакомства? Я поцеловал тебя, дурака, так почему ты так вежлив со мной? Все же ясно… Теперь я еду к Ермашу. Я еду с одной целью – спросить: радовался ли он когда-нибудь в жизни? И что ему надо от меня?
Повизгивание – вот что Ермашу было надо. Собственно, это надо всем руководителям, дающим конституционное право на труд.
Им не нужны преданность и верность. Сами они циничны и вероломны. Им не нужна дружба – ее им заменяет цеховое чувство. Благодарность им тоже не нужна. Они справедливо не верят в ее искренность.
Принять от тебя они могут повизгивание от счастья быть облагодетельствованным.
Отчего они так вежливы с ним? Ведь отношения с миром сильных он определяет сразу. Без поцелуев…
Последнее пристанище черепа. Отар Давидович Иоселиани ранним вечером пришел в мой дом на Беговой. Это была дешевая общедоступная однокомнатная квартира с ключом в почтовом ящике.
Однажды, вернувшись домой, я застал на кухне не съемочную группу ленинградского телевидения, не грузинских актеров и художников, не московских друзей, а вовсе не знакомых двух людей, сидевших за столом и выпивающих портвейн.
– Вы хозяин? – спросил один вежливо. – Дима пошел за закуской, поскольку мы ничего не нашли в доме.
Чистая правда.
Пришел Дима Этингов – мастер-наездник с соседствующего с квартирой ипподрома, принес закуску и объяснил, что, будучи домовитым человеком, вытирал ноги о коврик перед тем, как позвонить, а из-под коврика вылез ключ.
Отар Давидович после этого случая велел мне (он бывал строг) купить магнит и, опустив его в железный почтовый ящик на двери, лепить к нему ключ. Многие абоненты и разовые посетители «бегов», как именовалась квартира, были недовольны, ибо (если у кого пальцы коротковаты) в результате неловкого движения ключ падал на дно ящика. И все.
У Отара Давидовича – пальцы длинные и тонкие. И теплые руки. Я знаю это наверное, поскольку время от времени он клал руку на мою коротко стриженную голову и говорил:
– Молчи!
Я молчал, а потом мы выпивали и беседовали: он говорил, я слушал. Он говорил о жизни. Это были веселые и грустные проповеди. И никогда жалобы. Он был и остается победителем, поскольку от природы был и остается свободным человеком и художником. Быть может, самым свободным из тех, кто мне знаком.
– Мамочка! Очень красиво говоришь, – слышу я обращенный ко мне голос Иоселиани.
– Извини, Отар.
Он сидел на «бегах» и пил джин, который купил не сам. В руках у него был маленький лимон.
– Садись, – сказал он строго. – Возьми стакан и садись.
Я взял граненый стограммовый стакан и сел на трехболтовый водолазный шлем.
– Нет, встань.
Я повиновался. Он водрузил на меня шлем, отдраил передний круглый люк, чокнулся о медь, и мы выпили. Потом я надел шлем на него, и мы повторили операцию.
– Где ты взял этот головной убор? В нем надо петь итальянскую оперу.
Акустика в шлеме и вправду была замечательная.
– Я был у председателя Госкино Ермаша с этим лимоном, – сказал он, не снимая шлема. – Ермаш сидел в кресле в пиджаке, в галстуке и важный. Он собирался меня обрадовать тем, что «Пастораль» будет напечатана в трех копиях.
– Немало, – сказал я искренне, зная ситуацию.
– Умница! – Он искренне засмеялся, зная ситуацию еще лучше. – Ермаш говорил по телефону долго, старался выработать у меня чувство зависимости и почтения. Он очень важный и серьезный человек. Я сел и достал из кармана этот лимон. Сначала я его нюхал, просто нюхал, а Ермаш косил глазом, что я там нюхаю. А потом стал его подбрасывать и ловить. Невысоко. А он, упершись глазами в лимон, стал следить за нами. Наконец он повесил трубку и, повторяя глазами движение лимона, уныло сказал мне про три копии. Я встал и, подбрасывая лимон, пошел к двери.
– Ты поблагодарил его?
– Конечно. Я сказал ему «спасибо». Без желчи. Мне показалось, что он хотел попросить у меня лимон или чтобы я у него что-нибудь попросил.
– Но ты не попросил?
– Нет.
– Молодец.
Перед ранним рассветом взгляд Отара Давидовича упал на человеческий череп (без крышки), который я украл в отделе собственных корреспондентов «Комсомольской правды», в которой я тогда работал. Мне показалось кощунственным, что его, выкрасив изнутри в черный цвет, использовали как пепельницу.
– Он был человеком, – сказал Отар Давидович с укоризной. – Он любил, выпивал, у него были отец и мать, а ты превратил его в атрибут квартиры. Стыдно.
Это чувство было знакомо, но я не знал, что делать с черепом.
– Надо его похоронить.
Завернув череп в прозрачный полиэтиленовый пакет, взяв с собой недопитый джин и алебарду, на которую сценаристы Фрид и Дунский выменяли у меня бельгийский кремниевый пистолет с двумя стволами, мы вышли на Беговую. Алебарду трактовали как лопату, но знали об этом лишь мы вдвоем. Вид у нашей похоронной процессии был странным для постороннего, встреть мы его в предрассветный июньский час.
Не идти на Ваганьковское кладбище у нас хватило сообразительности. Сторожа могли вольно истолковать наше появление с черепом среди могил.
– Пошли на ипподром.
Безлюдную Беговую огласила довольно громкая песня. Про поездку в ландо в знаменитый ресторан. Мы пели грузинскую песню русскими буквами: «Мемо кролебс чеми этли Сапехшия шарайх зазе…» (кажется, так). Ипподром был открыт. Светало. Высокая трава конкурного поля была высокой и росистой. Мы вымокли моментально. Найдя место у ограды зеленого прямоугольника внутри беговой и скаковой дорожки и геодезически «привязавшись» к двум совмещающимся шарам на лестнице трибун (чтобы потом найти место захоронения), мы стали рыть могилу.
– Я знаю, как это делается, – сказал Отар Давидович.
Он копал алебардой яму, а я отгребал грунт. Потом на дно опустили череп и прикопали. На холмик положили аптечные ромашки, сорванные здесь же. Выпили за упокой. Отар полил на могилу джин. Не весь. На деревянной тогда еще ограде конкурного поля шариковой ручкой он нарисовал крест.
Мы сели на скамейки трибун и, дрожа от мокрого озноба, допили еловую водку.
– Сейчас проскачет красный конь, – сказал я.
– Чушь романтическая.
От конюшен послышался топот, как устойчивая сердечная аритмия.
С виража напрямую вдоль трибун, против нормального ипподромного порядка движения, скакал алый от восходящего солнца конь под всадником.
– Тем более романтическая чушь. Довженко какой-то.
Пицунда. «Пастораль» была напечатана в трех копиях и получила третью категорию. Это достижение Кинокомитета было близко к абсолютному рекорду. Следующий фильм он мог уже и не снять.
На другой день после тбилисского просмотра «Пасторали» – самого молчаливого фильма из немногословных иоселианиевских картин – он посигналил под окнами квартиры Гоги Харабадзе.
– Что вы делаете? Гуляете?
– Утро, Отар. У Гоги спектакли сегодня и завтра.
– Выходи!
Я вышел и сел в его «уазик».
– За Мерабом заедем, – сообщил он.
Мераб, видимо, еще спал, когда мы подъехали. Отар сигналил долго, пока тот не вышел в том, в чем вчера был на кутеже. Черные туфли, черные брюки и белая нейлоновая рубашка. В Тбилиси стояла августовская жара. Поскольку мы знали, что Отар самый лучший водитель «уазиков», мы с Мерабом задремали, полагая, что едем в ресторан, куда его пригласили с друзьями, и что он, раз Отар на машине, расположен не близко. О том, что он сам нас решил угостить, мы не думали из-за отсутствия такого качества фантазии в мире. Денег у него не было, а семья была.
– Сколько у тебя? – Он разбудил меня в районе Зугдиди.
– Семь рублей.
– На бензин хватит.
Мераба мы будить не стали. Чего человеку глупые вопросы задавать?..
Но Отару можно было задать вопрос.
– Куда мы едем?
– На Пицунду.
– Ага. А…
– Нет! Даже на штраф у нас денег нет. Поэтому я еду по правилам, хотя это настораживает гаишников. Но у нас есть механические шахматы. У писателей, которые отдыхают в своих домах творчества, деньги есть, и они тщеславны. Рубль – партия.
– Это они потянут.
Два дня мы прожили счастливо. Мераб, в черных штанах и белой нейлоновой рубахе, спал под грибком на пляже. Я зазывал писателей по наводке Поженяна, который сам играл хорошо и, кроме того, знал, кто даст рубль, а кто может обыграть слабенький шахматный компьютер. На ночь нас разбирали по номерам. Мераб, впрочем, оставался на пляже, сославшись на целительный воздух моря.
Утром, проснувшись в номере Гриши и Любы Гориных, я не обнаружил хозяев, но нашел четвертак с лаконичной надписью: «На бензин». Отар уже ждал в машине. На заднем сиденье дремал Мераб в нейлоновой рубахе, которую рука не поднимается описать как белую, черных штанах и черных туфлях на босу ногу.
– Ты не помнишь, он был в носках?
Я не помнил, но после вчерашнего празднования победы человека над электронным шахматным интеллектом был благодушен.
– Какие хорошие люди!
– Поехали…
За долгую дорогу он нашел минуты три, чтобы сообщить, что не может не работать. Раз. Не может работать, потому что в Союзе не дают. Два. И три – хочет поехать во Францию, чтобы снимать там.